Выбрать главу

Что делать? Что можно теперь делать? За что бороться, к чему призывать? Все кончено, ничего уже не исправить.

— Все кончено, ничего уже нельзя исправить, — повторил он вслух. — Можно лечь в могилу, как Шевченко, и скрестить на груди руки, или взять вилы и пойти вместе с мужиками мстить и убивать.

— Или добиваться, чтобы как можно больше поднялось вил и топоров, — сказал Чернышевский, пристально глядя ему в лицо. — Манифесты писаны людьми, людьми и уничтожаются. Может быть, этот манифест будет толчком более могущественным, чем мы с вами думаем? Вы помните, как это сказано у Лонгфелло в песнях у негров:

Самсон порабощенный, ослепленный Есть и у нас в стране. Он сил лишен, И цепь на нем. Но горе, если он Поднимет руки в скорби исступленной И пошатнет, кляня свой горький плен, Столпы и основанья наших стен, И безобразной грудой рухнут своды Над горделивой храминой свободы.

Это называется — «Предостережение». Может быть, мы напечатаем его в мартовском номере, рядом с манифестом?

— Я ни одной строчки не дам о манифесте, — горячо сказал Некрасов. — Ни одной, ни одного слова.

— Это не удастся, — возразил Чернышевский. — Всем журналам предложено в обязательном порядке опубликовать манифест. Мы можем только воздержаться от каких-либо комментариев.

— Мы прокомментируем его лонгфелловским «Предостережением» и «Гайдамаками» Шевченко и всем, что только найдется в этом роде. «Гайдамаки», какая это прекрасная вещь!

— Вот видите, — улыбнулся Чернышевский. — Тарас вовсе не сложил рук. Он жив — и мы с вами живы. Ничего не кончилось, Николай Алексеевич! Это только начало, только самое начало, а не конец.

Они долго сидели вдвоем, а в сумерки вместе вышли на улицу. На углу Литейного и Невского на них налетел Анненков.

— Христос воскресе! — крикнул он, на ходу раскидывая руки для объятья. — В такой день забудем старые обиды и облобызаемся от всей души.

Некрасов сухо отстранил его и сказал, что он и на пасху целоваться не охотник, а сегодня всего только прощенное воскресенье.

— Сегодня, отец мой, по православному обычаю надлежит не целоваться, а смиренно просить прощения друг у друга. У народа просить прощения за совершенные перед ним грехи.

Анненков оторопел на минуту, потом приподнял шляпу и с достоинством двинулся дальше.

Чернышевский посмотрел ему вслед с любопытством.

— Занятно, — сказал он. — Занятно видеть вот таких субъектов собственными глазами. Вы напрасно злитесь, Николай Алексеевич. Право же, очень поучительное и полезное зрелище.

Они до темноты бродили по улицам, почти не разговаривая, вслушиваясь в обрывки фраз, произносимых прохожими. Но прохожие говорили о своих обычных делах; на перекрестках, где висели освещенные фонарями листки с манифестом, никто не останавливался, все проходили мимо, и самые листы кое-где отклеивались и висели лохмотьями, как старые афиши.

Город засыпал. Гасли окна в домах, меньше становилось прохожих, в какой-то церкви колокол торопливо пробормотал полночь. С востока, еще не видимый глазу, приближался новый день. Некрасов и Чернышевский, взявшись под руку, шли по темной безлюдной улице. Вдруг в лицо им ударил свежий ветер. Казалось, он нес с собой запах подтаявших полей, оживающего леса, широких просторов, лежащих далеко за городом. Он нес с собой буйное дыханье весны. Друзья шли навстречу этому ветру. Шли вперед, не отдыхая, не зная, где кончится их путь, но зная, что свернуть с него они не могут.