Он вмешался в разговор и неожиданно для себя сказал, рифмуя:
— Что и говорить… в печати уж давно не странность слова «прогресс» и «идеал» и слово дикое «гуманность» повторяет даже генерал.
— Николай Алексеевич, в вас заговорила муза, — воскликнул Добролюбов. — Дайте мне перо и бумагу — я буду записывать.
Некрасов развеселился и, смеясь, ответил, что чернила давно высохли в его чернильнице и перо покоробилось от длительного бездействия. Но Добролюбов быстро разыскал перо и чернильницу, вырвал несколько страниц из записной книжки и через полчаса, перебивая друг друга и вместе подбирая рифмы, они уже кончали стихотворение.
Некрасов декламировал, безжалостно пародируя свои собственные стихи. Он вскочил с дивана и расхаживал по комнате, заглядывая через плечо Добролюбова на бумагу, где появлялись строки нового стихотворения.
— Подождите, подождите, — закричал Добролюбов, бросая перо: — Я тоже чувствую приближение музы. Слушайте:
А дальше — ваше!
Он снова схватил перо и, разбрызгивая чернила, начал записывать сочиненную строфу. Чернышевский, улыбаясь, смотрел на поэтов и сетовал на свою бесталанность.
— Вы не забудете господина Бланка, — говорил он. — Нельзя обойти его труды. Серьезно говорю вам — нельзя. Николай Алексеевич, Николай Александрович! Бланка, Бланка не оставляйте без внимания.
— Сейчас будет и Бланк, — ответил Некрасов. — Мы ему покажем, этому Бланку… Бланку — банку. Пишите, Николай Александрович…
Авдотья Яковлевна вошла в комнату и спросила удивленно:
— Что это за послание сочиняют три Николая?
— Осторожно, Авдотья Яковлевна, — не спугните музу, — замахал руками Чернышевский. — Она присутствует: следы ее пребывания уже запечатлелись на бумаге. Сядем в уголок — вдруг она испугается нас.
Он подвинул кресло к окну, а сам уселся на подоконник. Настроение у него было чудесное. Все складывалось как нельзя лучше: «Современник» получил замечательного сотрудника, Добролюбов — возможность плодотворно работать. Некрасов, видимо, полюбит этого нового товарища. Все было совсем хорошо. Можно приниматься за настоящую работу. Он весело посмотрел на Авдотью Яковлевну и сказал, продолжая свои мысли:
— Да, все будет очень хорошо.
— Что хорошо? — спросила она с недоумением. — О чем вы, Николай Гаврилович?
Он опомнился и засмеялся:
— Простите меня. Это я своим мыслям…
Некрасов и Добролюбов кончили писать. Некрасов прочитал все стихотворение вслух и отдал его Авдотье Яковлевне.
— Вы перепишете? Хорошо? Да, как вы сказали? Три Николая? И действительно — три Николая! Это знаменательный факт… А не дадут ли трем Николаям поесть? Они заработали славный обед сегодня. Знаете что? Поедемте обедать куда-нибудь в ресторан. В честь нашей встречи, в честь нового сотрудника «Современника», в честь союза трех Николаев. Авдотья Яковлевна, голубушка, одевайтесь скорей, зовите Панаева, пошлите кого-нибудь за Ипполитом Александровичем и за всеми, кто будет в конторе и кто попадется по пути…
Вот уже несколько дней Некрасов аккуратно каждый вечер уезжал в Английский клуб. Он стал еще более неразговорчив, чем обычно, лицо его совсем пожелтело, глаза были безжизненны, движенья вялы. Он находился в состоянии какого-то тупого усыпления, и даже игра не взвинчивала его нервы, — он играл точно по обязанности, спокойно, без страсти, наводя на партнеров трепет своей безошибочной, точно механической игрой.
Он уверял себя, что жизнь, которую он ведет, именно то, что ему нужно.
— Да, я веду глупую и гнусную жизнь! — и ею доволен… — написал он Толстому.
Ему казалось, что он, действительно, доволен. Тупое, безразличное состояние лучше, чем тоска и беспокойство. Оно обволакивало, заглушало внешние впечатления, отшибало память и воображение, усыпляло боль и досаду. И только тревожила мысль: вот треснет это великолепное спокойствие, все полетит к черту, и ожившая, изголодавшаяся тоска набросится на него с новой силой.