А может, и вправду. Знать не хотелось, жила еще в Шурочке вера, что все-таки нет.
– Мгм… – проблеяла она, но головы не подняла.
Потому что на губы нагло просилась внезапная улыбка, а с языка – острые слова:
«Она и тебя обзывала. Шкуркиной Матерью».
Но нет. Может не поверить, а может огорчиться, и непонятно, что хуже. Никто в семье давно не обольщался: деньги, прежде водившиеся в изобилии, как начали таять после крестьянской реформы, так и не прибавились, утекали десятилетиями, как вода из прохудившейся бочки. Несколько поколений держали на плаву еще кое-какие ренты, облигации, наследства, но в новом веке, веке уже не дворян, а купчиков и буржуа, не созерцателей, а деятелей, Москвины себя не нашли. Дело свое – вроде мануфактуры чудесных ювелирных яиц или там питомника породистых щенят – начать не хватало смекалки, а чужое, будь то торговля, производство, изобретения, непременно прогорало со всеми неосторожными вложениями. И тоска эта – по хорошей-красивой жизни, обида, что жить приходится плохую-уродливую, – была одним из немногих чувств, которые Шурочку с матушкой объединяло, не давало, например, бросить ее к черту и сбежать.
И все равно теперь, продолжая купаться в потоках матушкиных возмущений, Шурочка чуть-чуть улыбалась. Потому что играть шутку было забавно. Поначалу.
Да, забавно – запугать бестолковую Ирку этими «кошачьими» шепотками. И подождать, когда снизойдет до провинции, заявится на могилу к подружке детства, длинношерстной персидской Фру-Фру. И вот тогда-то, тогда дать маленький финальный аккорд, который позже особенно смаковали газетчики, – с «Я богатая и уплываю в Париж!» И все бы у Шурочки получилось, и денег уже скопилось как раз на щипцы, но кое-что подвело. Не поймешь: то ли простое любопытство, то ли все-таки совесть где-то выискалась между печенкой и селезенкой. Или глупое неумение вовремя останавливаться? Или?..
Не выдержала Ирка зрелища – как кошка, мертвая и довольная, вся в цветочках, уплывает в лодке по чахлой речке – и хлопнулась в настоящий барышневый обморок. Ну а Шурочка, прятавшаяся все это время в прибрежных камышах, тихонько колдовавшая, хихикавшая, – выскочила, да и принялась приводить Ирку в чувство. Все, все, нашутилась, можно и пощадить, рассмотреть заодно давнюю не-подружку поближе.
Шурочка и рассмотрела – серое платье, чопорный пучок, малюсенькие жемчужные сережки и унылые туфельки: ни бантов, ни пряжек, ни самоцветов. Не превратил Ирку в принцессу большой город. Наоборот: сахарная куколка, любившая лазурные, розовые и еще бог знает какие платья, напоминать стала пыльную мышь. И пугливая какая… в детстве Ирка такой не была, сама смеялась над обморочными. Это что же… везде так? Серо? Пресно? Запрещают быть собой? Да нет, не может быть, наверное, просто нашлись в новой жизни другие барышни: ярче, увереннее, богаче, такие, среди которых Ирка сама себя наконец-то почувствовала Ослиной Шкурой, жалкой провинциалкой. А вот попади в большой город Шурочка – не заробела бы, а еще, конечно, вырядилась бы в самые безумные модные вещи, завивала бы волосы втрое пышнее нынешнего, и сапоги, вот бы добыть себе высокие великолепные сапожки с отворотами… Ладно. Чего мечтать.
Шурочка долго не думала, полила Ирку водой. Та очнулась, благодарная за помощь, схватила за руки. Не узнала, заявила, что в уезде никого не помнит, а вот кошечка, кошечка… ох, кошечка! Зашмыгала носом, допытываясь, что же такое случилось, видела ли Шурочка что-нибудь необычное. Раскисала на глазах, даже креститься не смела, решила, наверное, что бесы ее попутали. Причитала: «Я больная? Больная?!» Тогда и подумалось: «А чего ее дурить, мучить? Пусть знает, что не сумасшедшая, ну, не более, чем я! Вдруг вместе посмеемся? А щипцы я ей, может, и подарю, и завивку даже сделаю. Ну или оживлю кого-нибудь еще, кого захочет». И Шурочка, наивная душа, ободряюще заявила:
– Да ерунда это все. Это я твою кошку подняла. Я некромантка. Вот!
Ирка округлила большие карие глаза. Даже ничего спросить не успела – Шурочка решила, что лучше один раз… хорошо, еще раз увидеть – и перевела взгляд на заводь.
– Только не пугайся!
Глубоко вдохнула, сосредотачиваясь, – и как начали, как начали подниматься из донного ила пучеглазые мертвые рыбы, многие – еще костлявее и страшнее, чем усопшая кошка. Вода бурлила, колыхалась. Ирка смотрела – даже не визжала, хороший же знак. Карасики резвились в мутной воде и пели – может быть, щедрик, – а Шурочка помахивала руками, будто дирижер. Есть в этом – в немом рыбьем хоре – что-то такое ух, безумное! Почему она раньше рыб так редко оживляла? Ирка смотрела еще, еще. Лицо ее вытягивалось, глаза стекленели, а потом ка-ак закатились…