Выбрать главу

Главное, чтобы слава изгоя не тянулась за мной, а общество не имело обыкновения тыкать пальцем и плевать в лицо тем, на кого укажут, и на это надежды никакой. Остракизм оставался любимой забавой и в мое время, но я рассчитывала справиться. Черт его знает, конечно, как…

Открылась дверь, в комнатке появилась Настя с ворохом разноцветного тряпья.

— Вот, барышня, в Лукищево бегала, раздобыла, — запыхавшись, доложила она, без церемоний толкая дверь крутым бедром. Со счастливой улыбкой — полумертвое лицо выглядело пугающей полумаской — Настя развернула передо мной новехонькие рубаху и сарафан, и я живо вообразила, сколько это все стоит. Пусть одежда крестьянская, цена ей не тысячи, но ради любого шмотья в этом веке, не задумавшись, убивали.

— Где ты взяла деньги? — в ужасе прохрипела я. Картины мне рисовались жуткие.

— Пустое, барышня, — отмахнулась Настя, — то бабы Воронихи, у нее прошлым летом младшая дочь родами померла. А Ворониха — куркулиха, сидит сычихой на добре, даже приданое забрала.

Темные глаза Насти смеялись, а лицо оставалось серьезным. Я выдохнула и посчитала, что до криминала не дошло.

— Но-о, — протянула Настя, притворно дуясь на меня за забывчивость. — Барышня, да она же мне тетка родная. Мать же мою из Лукищева забрали. Куркулиха-то Ворониха, так и есть, а как я сказала, что барыня мне жениха сыскали, так она обрадовалась, сарафан да рубаху дала. Даром. Подымайтесь, обряжу вас, стемнеет скоро, вас Агапка дворами выведет. Только….

Настя отвела взгляд, и я догадалась, что она набирается смелости сообщить мне скверную новость.

— Коляску вашу с лошадью барыня давеча заезжим купцам продали, барышня. А Аркашка… — она сглотнула, упрямо уставившись на задумавшегося паука. — Мужики лукищевские сказали, исчез он. И не видали его больше.

Глава пятая

Крепко держа Анну за руку, я пробиралась заброшенными огородами, стараясь не терять из виду сутулую спину Агапки.

Сумерек я терпеливо дожидалась в каморке, и любое стремление куда-то немедля бежать, разбираться, реагировать на истеричные выкрики матери или сестры вдребезги разбивалось о самую хрупкую вещь на свете — безмятежный сон моей дочери. Не то чтобы я избегала еще одной стычки — я не хотела, чтобы Анна была ей свидетелем. Пройдет время, она повзрослеет, узнает то, что отлично известно мне — что люди так себе и лучше их держать на умеренном расстоянии, но пока ее мир должен быть защищенным. Пока ее мир — это я, я буду охранять ее детство ценой собственной жизни.

Бесконечно трогательная моя дочь. Я не просила вторую молодость, черта с два она мне была нужна, но кто-то всесильный отвесил мне оплеуху, забросив мою душу в чужое тело, и ласково потрепал по щеке, сохранив мой зрелый рассудок, мой жизненный опыт, и подарив мне здоровье и двоих детей.

Настя помогала мне одеваться, и я вздрагивала от малейшего шевеления дочери, опасаясь, что она вот-вот проснется, но, возможно, одно мое присутствие успокаивало ее. У меня никогда не было тесной связи с родителями, и несмотря на то, что Любови-прежней я готова была выкатить список претензий пунктов на сто пятьдесят, за то, что она была хорошей матерью, я из этого списка все согласна была повычеркивать.

Но если Любовь была хорошей матерью, какого ответа ждала от нее ее мать после того, как в виде великой милости согласилась оставить у себя Аннушку?

Настя ответить мне не сумела, и мне показалось, она вообще не вдавалась в семейные отношения господ. До темноты я просидела в одиночестве, качая Аннушку и борясь с чувством голода, и больше еды мне так и не принесли.

Полумрак не скрывал уныния и запустения. В чахлых, неухоженных огородах, поросших бурьяном и кустарником, уже несколько лет никто ничего не сажал. Огромный сад возле дома, весь в цвету, требовал твердой руки. Зимние ветра посметали солому с крестьянских изб, и в избах этих никто не жил, и трава поднималась до самых окон. Округа улеглась с приходом вечера — в деревнях вставали с петухами и ложились спать, едва скрывалось солнце, и было странно ощущать себя в этом ритме. Хотелось кричать, подобрать сарафан и бежать куда глаза глядят, но я сжимала руку дочери и понимала, что — ни за что.

Бегство — безоговорочная капитуляция. Все, что я вижу, должно принадлежать Анне, и я скрипела зубами: моя мать влезла в долги, распродала все, что могло принести доход, оставила мою дочь абсолютно нищей, и старухе теперь самой нечего есть. Ты мне заплатишь за каждое жалобное «мама, я хочу кушать», я из принципа стану считать все просьбы дочери, старая ты кочерга.