— Эти цветы у нас называют Seerosen, Seelilien, Wasserlilien.
— Водяные лилии, что ли? — засмеялась Матрёна. Общаясь с Хансом, она выучила много немецких слов.
— Да, да! — закивал он.
— У нас их ещё называют кувшинками и одолень-травой.
— Подождём, пока они всплывут и раскроются?
— Подождём.
Матрёна присела на траву, покрытую росой. Ханс опустился рядом с Матрёной, но тут же пересадил её себе на колени и крепко обнял:
— Трава влажная, ты можешь простудиться.
Они сидели на берегу, наблюдали за тем, как из водной глубины к поверхности поднимаются огромные бутоны. Как только вышло солнце, и его лучи упали на заводь с кувшинками, бутоны начали медленно раскрываться и показались первые белоснежные лепестки.
— Какое же это чудо! — восхитилась Матрёна.
— Красота — это всегда чудо, — задумчиво произнёс Ханс. — Бывает непроявленная красота, как у этих цветов. И нужен лишь солнечный луч, чтобы она стала видна всем.
Матрёна повернулась к нему:
— Ты мой солнечный луч! — она принялась целовать Ханса.
— А ты моя Wasserlilie!
— Нет, я кувшинка!
— Хорошо, ты моя кувшинка!
Матрёна повалила Ханса на траву. Он не сопротивлялся.
Солнце, поднимаясь, осветило большой луг, где у самой заводи на траве покорно лежал мужчина и позволял женщине страстно целовать себя. Когда она захотела лечь рядом с ним, он не дал ей этого сделать, чтобы она не намочила платье в росе. Но платье всё равно намокло, когда его бросили на траву.
Эпизод 17. Прощание
В тот июльский вечер Ханс вернулся поздно, Матрёна уже спала. Он растормошил её.
— Утром мы выступаем! — взволнованно произнёс он. — Это наша последняя ночь, Марта!
Сон слетел с неё в одно мгновение. Внутри у неё всё задрожало.
— Нет! — закричала она. — Нет, я этого не перенесу! Как же так? — она закрыла лицо руками, слёзы катились у неё градом.
— Не плачь, не плачь, — обнял её Ханс. — Я обязательно вернусь за тобой. Обещаю, Марта! Запомни этот день. Двадцатое июля 1942-го. Когда мы с тобой снова встретимся, мы вспомним этот день и посмеёмся над нашими слезами и страхами. В нашем распоряжении четыре часа. Я сейчас быстренько соберусь, подожди немного.
Матрёна перестала плакать и молча наблюдала, как Ханс складывает свои вещи: рубашки, серые кители с малиновыми петлицами, бриджи с такими же малиновыми лампасами, высокие сапоги, аптечку, бритвенные принадлежности… Он что-то говорил ей, стараясь ободрить. Но она не улавливала смысла сказанного. Звуки его голоса доносились будто из другой реальности. Матрёна вспомнила слова Ханса о том, что каждое мгновение имеет свою цену. И подумала, что оставшиеся им часы и минуты слишком дороги, чтобы проплакать их впустую.
— Всё готово! — бодро отчитался Ханс и, раздевшись, забрался в постель. — Теперь я весь твой.
Она прижала его к себе.
— Подожди, — он потянулся за презервативом, но не нашёл его. — Смешно, кондомы закончились, улыбнулся он.
— Ну и хорошо, — сказала она. — Обойдёмся без них.
Невозможность любви придавала их чувствам особую силу, сжигала изнутри. Они дарили друг другу немыслимые прежде ласки, обретали друг друга каждое мгновенье — и каждое мгновенье умирали. Надеясь на лучшее, они понимали: обещанной встречи может и не быть — и прощались навеки.
В последнюю минуту, когда штабной автомобиль уже сигналил у ворот, Ханс снял с руки дорогие швейцарские часы и вложил их в руку Матрёне.
— Возьми, будешь отсчитывать по ним дни и часы до нашей встречи. И помни: не каждая пуля попадает в цель. Я вернусь!
Она стояла босая на крыльце и смотрела ему вслед, стараясь запомнить его образ. У калитки он обернулся и помахал ей рукой. «Ушёл, как Лоэнгрин, — подумала Матрёна. — Теперь надо не умереть от тоски».
Выйду я, да я, девушка,
Выйду я да на улицу,
Я на улицу на широкую,
Я на мураву на зелёную.
Соберу себе карагод
Супроти своих ворот,
Супроти батюшки,
Супроти родимого.
Батюшка у ворот стоить,
Родимый на меня глядить.
Да он глядить, поглядае,
Играть в волю не давая.
А я, млада, игралива,
Уходом уходила,
Светло платье уносила.
Государь мой батюшка,