Чтица начинает всхлипывать и поминает добрым словом старичка, ушедшего в истинный мир десятки лет назад: «Ой, у него было светлое лицо, у реба Зелика. Он выглядел, как заснувший мальчик». Рехил вытирает слезы и продолжает рассказывать.
Когда она осталась совсем одна, она стала хворать и все вспоминала слова своего первого мужа, вдовца из Старой Вилейки, что будь у нее с одним из ее мужей дети, такие глупости ей бы на ум не приходили. Он, конечно, имел в виду такие глупости, как ее влюбленность в него. И то сказать: какая тут любовь? Вари лапшу! Потом началась война, и люди, не к ночи будь помянуто, умирали на улицах от голода, мерли как мухи от всяких заразных болезней. Каждый день оставались сиротами малыши. Она подумала: дом у меня большой, я одна и имею заработок. Возьму-ка я к себе пару малышей. Так она и сделала. Взяла сестричек-двойняшек, родители которых умерли от тифа в одну ночь. И мальчика она тоже взяла. Две сестренки-близняшки и мальчик чувствовали, что они чужие друг другу. Они все время смотрели друг на друга, как котята и брошенный щенок. А тут получается такая история, что она находит у себя под дверью крошку еще в пеленках. Она и тогда не знала, и сейчас не знает, подбросила ли ее родная мать потому, что у нее не оставалось больше сил ее кормить или потому, что ребенок родился без отца. Ладно, что ей в то время, когда бушует война и люди падают на улицах, нечего больше делать, как ломать себе голову, родился ли ребенок от состоящих в законном браке родителей или же он незаконнорожденный? Взяла она к себе и эту девочку (это была девочка) и стала кормить ее из бутылочки. То ли молоко было негодное, то ли у малышки был уже заворот кишок, только девочка умерла.
Тем временем сирот становилось все больше, и приюты были переполнены. Обитатели Синагогального двора стучали в двери городских синагогальных старост и говорили, что в окрестных переулках и дворах шляются без присмотра круглые сироты. А синагогальные старосты отвечали: разве только что на крыше их селить! В самих приютах нет больше места, с позволения сказать, даже булавочную головку запихнуть. Вот и пришло кому-то в голову разместить сирот у нее, у Рехил. Евреи скинутся и будут ей платить. Ладно, о том, сколько ей платили, она даже говорить не хочет. Этого не хватило бы и на воду для каши. Она трудилась с утра до ночи, а в работе нехватки у нее не было. Обывательницы считали богоугодным делом пустить ее мыть их полы. Они ведь знали, что ее заработки идут на содержание сирот. Но когда она каждый вечер возвращалась после тяжелой работы, в доме она находила ад. Утром, перед уходом на работу она оставляла еды для всех. Но днем, пока ее не было, дети постарше и посильнее вырывали кусок изо рта у тех, кто был поменьше и послабее. Ночью ей приходилось кормить голодных, всех мыть, причесывать, мирить поссорившихся и укладывать их спать. Соседи благословляли ее и стали звать «Рехил-приютница». В субботу днем, когда она со своими детишками выходила на прогулку, соседи добродушно посмеивались над ней: «Идет Рехил со своим сиротским приютом!» Прозвище ей как раз нравилось: вспоминая, как вдовец из Старой Вилейки упрекнул ее за бездетность, она радовалась, что ее прозвали «Рехил-приютница», а не «Рехил-бездетница».
Как раз тогда, когда у нее на дому находился приют, она начала терять слух. Она не знает, по какой причине. Соседи говорят, это из-за постоянного ора, который устраивали дети. Соседи не могли больше переносить такой шум, и вот те же самые евреи, которые раньше приводили к ней в дом сирот, стали бегать к городским синагогальным старостам и просить, чтобы их спасли и забрали с их двора этих детей. К тому времени открылся еще один сиротский приют, и к ней пришли за детьми. Ей было как ножом по сердцу отдавать их, но она не противилась. Она сама видела, что в сиротском доме за Зеленым мостом детям будет лучше, чем у нее. Они будут чисто одеты, они будут есть досыта, их будут учить.