Болдинская осень — символ поразительного творческого взлёта. Даже не в небеса — в космос. Но символ этот существует только в русском языке.
Есть символы общие для всей европейской цивилизации. Лепта вдовицы, Колумбово яйцо, Мартовские иды и пр. А выражение Болдинская осень — не стало международным. Даже напротив: оно годится для распознавания «свой — чужой». Можно проверить: русский человек или нет, потому что только в русском языке Болдино — не география, Болдинская осень — не время года. Время гения.
Понимаешь это — значит, русский, даже если с виду кореец и звать тебя Ким. Не понимает — значит, не русский, даже если он курский, вологодский, уральский, сибирский и звать его Ваня.
Те же, кто знает, что БО — это невероятный творческий подъём, — не задумываются о причине (а ведь в слове «невероятный» явно присутствует «необъяснённый»). Мы ж не думаем, почему дважды два четыре или почему птицы летают, луна не падает, — так устроен мир.
Но в октябре 1830 года выражение Болдинская осень ещё не существовало. Пушкин не знал, что он живёт в Болдинской осени — в символе гениальности. Он жил в земных обстоятельствах. И вот их мы можем попытаться осознать.
В каком состоянии была душа гения, когда у неё случилась Болдинская осень? Надо постараться это понять — тогда станут понятнее и произведения этой души.
Первую главу «Онегина» Автор писал в Южной ссылке, в Одессе, и чувствовал себя арестантом.
Придёт ли час моей свободы? А пришла Северная ссылка. Уже не Одесса — яркий весёлый буйный город, а Михайловское — глухая деревня. Там, после известий о бунте 14 декабря 1825-го, а тем более после известий о пяти повешенных, — Автор жил в ожидании каторги, мечтал сбежать за границу. Ну а потом — ура! — царь помиловал, обласкал, освободил от цензуры («Сам буду твоим цензором»), и пришла свобода.
Бенкендорф — Пушкину
30 сентября 1826. Москва
Милостивый государь Александр Сергеевич! Его величество совершенно остаётся уверенным, что вы употребите отличные способности ваши на передание потомству славы нашего Отечества, передав вместе бессмертию имя ваше… Вам предоставляется совершенная и полная свобода… Сочинений ваших никто рассматривать не будет; на них нет никакой цензуры: государь император сам будет и первым ценителем произведений ваших, и цензором.
Примите при сём уверение в истинном почтении и преданности, с которыми честь имею быть ваш покорный слуга А. Бенкендорф.
Волшебство! Тыква превратилась в карету, жандарм — в друга, поэт опальный и опасный — в фаворита, в модного желанного гостя, кумира гостиных. Выглядела полная свобода, однако, по-русски.
Бенкендорф — Пушкину
22 ноября 1826. Петербург
Ныне доходят до меня сведения, что вы изволили читать в некоторых обществах сочинённую вами вновь трагедию. Сие меня побуждает вас покорнейше просить об уведомлении меня, справедливо ли таковое известие, или нет. Я уверен, впрочем, что вы слишком благомыслящи, чтобы не чувствовать в полной мере столь великодушного к вам монаршего снисхождения и не стремиться учинить себя достойным оного.
С совершенным почтением имею честь быть ваш покорный слуга А. Бенкендорф.
Читать (или давать переписывать) сочинения, не прошедшие цензуру, — значит, распространять. В Уголовном кодексе СССР была статья «за распространение». А тут интересны некоторые словечки шефа Корпуса жандармов. «Доходят до меня сведения» — хотелось бы знать, как доходят, через кого? Бенкендорф точно знает, что чтение было, но просит Пушкина сообщить «справедливо ли таковое известие?» — вдруг мышка сдуру соврёт кошке. Но мышка в эту мышеловку не попалась, изобразила честную наивность.
Пушкин — Бенкендорфу
29 ноября 1826. Псков
Будучи совершенно чужд ходу деловых бумаг, я не знал, должно ли мне было отвечать на письмо, которое удостоился получить от Вашего превосходительства и которым был я тронут до глубины сердца. Конечно никто живее меня не чувствует милость и великодушие государя императора, также как снисходительную благосклонность Вашего превосходительства.
Так как я действительно в Москве читал свою трагедию некоторым особам (конечно не из ослушания, но только потому, что худо понял высочайшую волю государя), то поставляю за долг препроводить её Вашему превосходительству, в том самом виде, как она была мною читана, дабы вы сами изволили видеть дух, в котором она сочинена; я не осмеливался прежде сего представить её глазам императора, намереваясь сперва выбросить некоторые непристойные выражения…