Думающий и чувствующий человек неизбежно попадает в пустыню. Она всегда ждёт за дверью — только выйди. Максудов (у Булгакова в «Театральном романе») пошёл на вечеринку знаменитых писателей и пришёл в ужас: о чём они говорят?! — сплетни и пошлость, и боле ничего.
— Про Париж! Про Париж! Ещё! Ещё!
— Ну а дальше сталкиваются оба эти мошенника на Шан-Зелизе, нос к носу… Табло! И не успел он оглянуться, как этот прохвост Катькин возьми и плюнь ему прямо в рыло!..
— Ай-яй-яй!
— Нуте-с, и от волнения, он неврастеник ж-жуткий, промахнись, и попал даме, совершенно неизвестной даме, прямо на шляпку…
— На Шан-Зелизе?!
— Подумаешь! Там это просто! А у ней одна шляпка три тысячи франков! Ну конечно, господин какой-то его палкой по роже… Скандалище жуткий!
Вернувшись с вечеринки самых успешных писателей страны, Максудов (рабочая копия своего автора, даже более точная, чем Онегин — своего) всю ночь ворочается — не может пережить.
Я вчера видел новый мир, и этот мир мне был противен. Я в него не пойду. Он — чужой мир. Отвратительный мир!
Те же самые чувства испытывал Мопассан. Но он был невероятно свободнее, чем Пушкин и Булгаков. Свободен от царской цензуры, свободен от советской. Мог трогать и веру, и политику.
…Что может быть страшнее застольных разговоров? Я живал в отелях, я видел душу человеческую во всей её пошлости. Поистине нужно принудить себя к полному равнодушию, чтобы не заплакать от горя, отвращения и стыда, когда слышишь, как говорит человек. Обыкновенный человек, богатый, известный, пользующийся почётом, уважением, вниманием, довольный собой — ничего не знает, ничего не понимает, но рассуждает о человеческом разуме с удручающей спесью.
До чего же нужно быть ослеплённым и одурманенным собственным чванством, чтобы смотреть на себя иначе, чем на животное, едва перегнавшее остальных в своём развитии! Послушайте их, когда они сидят вокруг стола, эти жалкие создания! Они беседуют! Беседуют простодушно, доверчиво, дружелюбно и называют это обменом мыслей. Каких мыслей? О погоде! А ещё?
Я заглядываю им в душу и с дрожью отвращения смотрю на её уродство, как смотришь на банку, где в спирту хранится безобразный зародыш монстра. Мне чудится, что я вижу, как медленно, пышным цветом распускается пошлость, как затасканные слова попадают из этого склада тупоумия и глупости на их болтливый язык и оттуда в воздух…
Их идеи, самые возвышенные, самые торжественные, самые похвальные, разве это не бесспорное доказательство извечной, всеобъемлющей, неистребимой и всесильной глупости?
Вот их представление о боге: неискусный бог, который испортил свои первые создания и заново смастерил их; бог, который выслушивает наши признания и ведёт им счёт; бог — жандарм, иезуит, заступник; и далее — отрицание бога на основании земной логики, доводы за и против; летопись верований, расколов, ересей, философий, утверждений и сомнений; детская незрелость теорий, свирепое и кровавое неистовство сочинителей гипотез; хаос раздоров и распрей; все жалкие потуги этого злополучного существа, неспособного постигнуть, провидеть, познать и вместе с тем легковерного, неопровержимо доказывают, что он был брошен в наш ничтожный мир только затем, чтобы пить, есть, плодить детей, сочинять песенки, и от нечего делать убивать себе подобных.
Прошло 130 лет. Попробуйте что-нибудь добавить в этот портрет общества. Кто-то даже решит, что это не тот Мопассан, который десятилетиями манил советских подростков. А можно подумать, что он переписал прозой фрагмент из «Онегина»:
Попробуйте что-нибудь добавить. Обыщите всё ТВ, весь FB и др., и пр. У Толстого в «Войне и мире», у Мопассана в «На воде» схожая расправа со светской чернью занимает много страниц, а здесь чуть больше строфы.
«Среди холопьев добровольных». Вот они — порабощённые бразды: добровольные рабы, а не крепостные.