Выбрать главу

Запутанный донельзя узел был перерублен во вред всему приходу. Он продолжал считать своими доверенными лицами комитетчиков, избранных вначале, те, в свою очередь, держались за своего старшого — Каняву, а Канява держался данного обещания. Все дела будто повисли в воздухе и поедом ели, грызмя грызли души прихожан. Те ярились на церковнослужителей, которых называли самодурами и стяжателями, а не духовными пастырями, приписывали им многие другие неправедные дела.

Епископ вознамерился дать приходу настоятеля, который бы резко отличался от прежнего спесивца, и этим лишь испортил дело: новый ксендз был нрава спокойного, ничего не скажешь, зато очень неповоротливый — никогда ни во что не вмешивался. Стройка как застыла на месте, так и не сдвинулась ни на шаг; «шатия» хороших людей, которых предыдущий настоятель перевел в ранг скверных, палец о палец не ударила, чтобы принести славу приходу и снова заодно с причтом печься о благе всех и каждого.

Оставшись без помощников и без поддержки настоятеля, Канява не смог продвинуть вперед стройку, да и вообще не знал, что ему делать. Он представления не имел, куда можно обратиться по поводу распри со своим духовным начальством. Шедшему по его стопам приходу следовало подсказать ему, чтобы он обращался повыше, но при этом не додумался спроектировать план, вот и остался староста, как говорится, не в петле, но и не на воле.

Объявленное епископской курией отлучение ксендза-алтариста от должности подкосило его под корень. Прежде всего он почувствовал смертельное оскорбление: его отстранили от алтаря именно в ту пору, когда он стал самым достойным образом служить ему. Его отлучили не за пьянство, а за примерную работу, которую отметил сам декан и плоды которой — хотя бы те же горы материалов: их хватит и на фундамент, и на стены, высотой до половины окон. Отлучили за тесное сотрудничество с народом, за поползновения пробудить в нем любовь к собственноручно возводимому божьему храму. Отлучили как последнего еретика. Пустующая исповедальня ежедневно как бы заявляла о его бесчестии, недопущении в божий дом, о непригодности служить всевышнему. По крайней мере, именно так поначалу казалось алтаристу, такие мысли он приписывал своей пастве, а она, наоборот, видела в случившемся лишь то, что одному из церковнослужителей причинили обиду его же собратья, и негодовала: вот и поступай после этого по чести! Зря, видно, говорят — ворон ворону глаз не выклюет… А тут, нате вам, целиком глаз выклевали…

Алтарист прятался от людей, опасаясь беззастенчивых унижений или, во всяком случае, насмешек, которые последуют, стоит им увидеть, как глубоко он уязвлен; трагедия его была еще страшней оттого, что он скрывал ее от посторонних. Но если бы он вывернул ее, как рукав, наизнанку да показал всему свету, то, в первую очередь, испугался бы сам до потери сознания. Единым махом у него отняли все, чего он добился. В течение долгих лет он ощущал себя неким алхимиком или кем-то в этом роде, кто способен одно твердое тело превратить в другое; или же в роли святого Павла, неожиданно получившего помощь свыше и давшего обет сделать все, вплоть до перерождения собственной физиологии, лишь бы в корне пресечь неутолимую страсть к наркотикам. А тут кто-то взял и отнял у него эту чудом дарованную милость и оставил его снова одного, лишив сил бороться с алкогольным призраком. И вот этот призрак уже надвигается из-за трясины… Алтарист умирал от страха снова подвергнуться алкогольной напасти, зная, что второй раз ему из когтей этого зла уже не вырваться. В голове вертелось присловье: «Кто пил и не пьет — будет пить; кто курил и не курит — будет курить; кто любил и не любит — не будет любить».

Две вещи, о которых упоминается в присловье, к алтаристу не имели отношения, зато третью, насчет питья, он воспринимал как неизбежность, дескать, ты обречен на погибель, не предвидится тебе никакой амнистии. Поскольку его не допускали к алтарю, алтарист, отчаявшись, совсем перестал ходить в костел, где привык искать духовную поддержку. Он простаивал на коленях, падал ниц и заламывал руки дома, наедине с собой, вдали от посторонних глаз. Затем стремглав мчался на могилу настоятеля, однако это не было уже, как прежде, деянием, целиком захватывающим его.

А время вынужденной безработицы шло, и такая опустошенность овладевала им — хоть в петлю лезь. Однажды вечером Винцас Канява, гонимый смутной тревогой, заглянул к своему другу в счастье и несчастье. В неосвещенной комнате, в углу стола, сгорбившись, сидел алтарист. Винцас похолодел и, широко раскрыв глаза, глядел на него, будто перед ним был призрак блаженной памяти настоятеля. Долгое время они не проронили ни слова. Наконец призрак в черном одеянии тяжело распрямился, с еще большим трудом поднялся и, дотянувшись до шкафчика, вынул бутылку, трясущейся рукой налил себе рюмку, не спеша выпил и замер, будто в раздумье: снова налил, подумал и медленно, точно механизм, протянул левую руку с рюмкой туда, где стоял Винцас. Канява побледнел от страха: он почувствовал, что кровь отхлынула от лица и руки перестали ему подчиняться. Рука же старика, напоминавшая костлявую конечность скелета, продолжала висеть в воздухе, в то время как сам он, отвернувшись, смотрел на заветный поставец. Сейчас эта рука казалась приколоченной к туловищу так крепко, что никогда больше ей не согнуться — как пить дать она принадлежала гималайскому аскету. Это продолжалось долго, с минуту. Тем временем Винцас почувствовал, как жизнь снова возвращается в его конечности, мало-помалу он поднял руку, взял рюмку, однако держал ее на почтительном расстоянии от себя.