Шнярвене окончательно приободрялась. Приходилось лишь удивляться тому, сколько в ней еще жизни, желания жить, общаться с людьми, пусть даже вот так, согнувшись в три погибели в постели. А ведь при виде этой мумии, глядевшей неподвижным взглядом на улицу, никто бы не мог этого даже заподозрить.
Мужчины, стоя навытяжку, будто во время православной молитвы в церкви, вслушивались в эти разговоры и не встревали в них, а лишь радовались в душе радости своей матушки и испытывали благодарность к Тетке за то, что она хоть изредка скрашивала больной ее тягостные часы. Они принимались гомонить, лишь когда гостья собиралась уходить, и с гомоном провожали ее всей оравой аж до самых своих ворот, а то и до калитки Буткисов. А потом снова ждали прихода Буткене, как события эпохальной важности, от которого придется вести счет дням и часам.
Забегал к Шнярвасам и Йонас Буткис, но обычно только к своему дружку Казису. Его приход не вносил перемен в дом Шнярвасов. Ему неизменно радовался лишь Казис, с которым у них было немало общего. Однако же и он был светлым пятном в нудном прозябании Шнярвасов.
Пожалуй, к Буткисам забегал один лишь Казис, зато сворачивал он к ним в любую свободную минуту. Ему бы только покрутиться во дворе у Буткисов перед тем, как запрягать у себя во дворе лошадь или начинать другую работу. Казис не забыл, как в детстве он мог на равных с Йонюкасом сидеть у Тетки на коленях. Нынче же ему и одному не уместиться на узких коленях женщины. А как было бы здорово, если бы можно было положить ей на колени голову и хоть на часок отрешиться от серых будней, помечтать о сказке.
В последнее время Казис стал все больше стесняться теткиного хлебосольства. Буткене же чувствовала некую болезненную потребность не выпускать из своего дома гостей натощак. Она от чистого сердца радовалась каждому приходящему к ним, будь то мужчина или женщина, старик или молодой, и даже мальчишка. Для всех у нее находилось приветливое слово, кусочек сыра или блин, вручаемый прямо в руки, если гость отказывался сесть вместе с остальными за столк. А уж оль скоро он отвергал и то, и это, она не на шутку расстраивалась и хлопала себя руками по бедрам:
— Ах, деточка, ах ты мой парнишечка!.. Да как же ты уйдешь-то ни с чем? Хоть кваску отведай!
И если под рукой не оказывалось кваса, предлагала хотя бы сусла: оно-то у нее было всегда для варки или освежения. Не слушая возражений, Тетка наливала жестянку, и ты, хочешь не хочешь, должен был выпить уже в сенях, где она нагоняла тебя.
Да разве самому этого не захочется в жару да с устатку? Приятно перекусить чего-нибудь. Оттого и не больно ломались люди, искренне целуя руку Тетке за то, что дала подкрепиться, за доброе ее сердце.
Да разве же Казис голодный ходил? Однако молодой желудок сразу же, только из-за стола, требовал есть и был способен уничтожить снова столько же. Казису казалось, он никогда не насытится и будет вечно голодным. А предложить поесть человеку на самом деле голодному равнозначно оскорблению. Поэтому Казис нынче все неохотнее заглядывал к Буткисам, когда те собирались есть. И вообще опасался, как бы Тетка не предложила ему чего-нибудь. Опасался, но от старых привычек не отказывался.
Пара зарисовок из быта соседей.
Вот Казис энергично, решительно топоча, поднимается на крыльцо. Привычным движением, не глядя, поднимает щеколду и входит внутрь.
— Доброе утро, тетушка! А где же Йонас?
— Доброе, доброе, Казюкас, — отвечает Буткене, не оборачиваясь, и хлопочет у печки, готовит завтрак. — А зачем тебе Йонюкас понадобился в такую рань? Погоди чуток, сейчас из хлева вернется; похоже, там кобыла жеребенка принесла, вот и радуется, повитушничает по моим стопам. Не спеши, позавтракаем вместе, тогда и поговорите.
— Спасибо, тетушка! Только я завтракать не буду: у нас дома тоже за стол садятся. А дело не терпит; лучше я Йонаса с собой к завтраку возьму — там русские землекопы дожидаются, — защищается Казис.
— Опять новая затея, господи! Раньше-то этого не требовалось, обходились. Брали, что собственными руками добывали, что милосердный боженька давал, и были сыты, и хватало. Хлеб ели настоящий, не мякинный, одевались в сукно, не в сермягу даже. А теперь, глянь-ка, что творится. К добру ли это? Девки-ветреницы волосья взъерошивают, лохмы на лоб напускают; парни синие и красные сырные мешки, по-ихнему капюшоны, к вороту пришивают. Бабы в безрукавых поддевках, отделанных блестящей материей, щеголяют. Парни в кованых повозках раскатывают, да еще на рессорах. Прямо господа, иначе не скажешь. А нам, простому мужичью, это вовсе ни к чему. Оттого и не отпущу тебя, покуда вы с ним не потолкуете.