Люди как будто увидели кого-то там, за воротами, на уходящей в лесную даль грязной дороге, – закричали и побежали. Путаясь в собственных ногах, шатаясь, некоторые бабы падали и подняться не в состоянии были. Это был странный бег, как во сне, когда сердце выскакивает от быстрых ударов, а ноги еле-еле двигаются. Если бы Полина оглянулась, она увидела бы, что другие бегут назад, в свой лес, к оставленным там детям, близким. Но таких было не много. Остальные не помнили в этот миг ничего и лишь видели распахнутые ворота. И даже, когда раздались первые взрывы на дороге, на поляне (бежали, рассыпавшись широко), не остановились. Ничего не понимали, а потом раздались крики: "Ми-ины! Люди, ми-ины!"
И тут рвануло возле Полины, не под ней, а под впереди бегущим стариком, – смрадом и огнем полоснуло по глазам, по лицу. Зажав лицо ладонями, упала в грязь. И позвала:
– Мама!
Вспомнила и неслышно сказала:
– Прости, Франц.
Кто ее поднял, кто вел назад, она не видела: глаза залепило, ей казалось, что кровь мешает смотреть, слиплись пальцы, которыми закрывала лицо. Голоса вокруг, крики были испуганные, но все равно радостные. Ей надо было услышать Франца, его голос. Кто-то стонал рядом, а женщина пронзительно кричала, подумалось: как роженица! И про своего: напугался, маленький? Это мама твоя виновата, все мама!..
Немало времени минуло, и вдруг загудело, и снова закричали, непонятно, радостно. Полина в ужасе, в отчаянии терла глаза, стирала кровь, липкую теплую пелену, чтобы увидеть, чтобы смотреть – щемило лицо, кожу на левой щеке, на шее и лбу, правым глазом чувствовала свет, но и только.
Потом около нее зазвучали забыто спокойные человеческие голоса, кто-то трогал ее лицо мужскими, с запахом табака, пальцами, просили ее убрать свои руки.
– Правый цел, кажется… – услышала она. Крепко запахло аптекой, чем-то холодным-холодным смочили лицо. Она крепко зажмурилась, все надеясь: вот сделают так и так, откроет глаза и будет видеть. Й правда – правым разглядела высокого военного в серой шинели, неправдоподобно толстую женщину в белом халате поверх телогрейки.
– Перевяжите – и на машину. Остальное потом, – приказал военный и отошел к другим.
С машины и разглядела Франца. Лицо ее, голова уродливо и тепло обернуты ватой, бинтами, но один глаз открыт. Увидела: стоит позади всех, взгляд тупо-растеряниый, нет, как у забытого, потерявшегося ребенка. Вид страшный. Как бы теперь только это увидела по-настоящему. Толстая женщина в халате нетерпеливо обернулась на ее вскрик:
– Иу, что там? Вы кого зовете? Муж? Это какой, кто? Немой? Где тут немой? Кто муж этой женщины? Давайте его на эту машину.
13
Когда учился в Минском университете, в нашей комнате по улице Немига были одни лишь фронтовики и недавние партизаны. Как и во многих других комнатах. Наша особенно знаменита была баянистом – Иван Иванович с физмата. Все коридорные танцы метелили под его музыку. На свадьбах репертуар Иван Иванович выдерживал строго классический. По одному уводили невесты-жены наших фронтовиков-партизан, и провожал их в семейную жизнь Иван Иванович маршами: из "Аиды", из "Фауста". Лишь потом, позже мы это услышали в исполнении симфонических оркестров.
А вот на его свадьбе наших было мало. По-моему, не захотел нас видеть у себя. А точнее, чтобы мы увидели.
Лишь в день его погребения, Ивана Ивановича, – через долгие годы – я увидел его жену, побывал в квартире. Лежал он в гробу в столь непривычном на нем костюме (всегда ведь в черной, все одной и той же, гимнастерке), а на стуле возле него сидела женщина, все время полуотвернувшись. Я знал, мы знали, а тут я впервые рассмотрел: щека черная, как остается от близкого взрыва, глаз один жутковато неподвижный, вставной. Ей самой, возможно, было безразлично, как она смотрится, отворачивалась же (вдруг подумалось): ради покойного. Раз он не звал нас к себе, значит, не хотел, чтобы видели.
А ведь знали его историю, на редкость романтичную в наше не столь уж романтичное время. Помню, я переживал ее почти со слезой, когда однажды услышал. Сам он и рассказал. В группе подрывников, которую Ваня водил на "железку", была (или в тот раз оказалась в ней, возможно, сама напросилась, это бывало) молоденькая девушка. Когда уходили после подрыва эшелона, убегали, она напоролась на мину. Несколько километров он нес ее на руках. Вспоминая, сказал: "Прижалась, худенькая, дрожит, как дитя"… Вот эта память их и поженила. Наверное, он гордился своим поступком: не тем, у железной дороги, а послевоенным. А были или нет счастливы – кто знает? Было горе на лице вдовы, но доброты, кажется, не много. А Ваня и запивал сильно, и все время туберкулезом болел. Сын их попал в тюрьму, на похоронах отца его не было.