Выбрать главу

Розы.

Он подумал о розах, об этом странном слове, которое в декабре в России, в Ржеве, в гостиничном номере на третьем этаже, в полутора метрах от стола с картой и отправленным донесением, вырвалось у него из глубины какой-то памяти, не относящейся ни к войне, ни к армии, ни к чему рациональному, и прошло через него, как проходит сквозь окно тёплый луч в декабрьскую квартиру, на одну секунду, и потом исчезло. Розы. В декабре они спали под мешковиной, обвязанной шпагатом, как спят все правильно укрытые на зиму розы в Дрездене и в других хороших немецких городах. Весной их откроют. Откроет садовник. Гертруда напишет в письме, что розы открыли и что у них хороший вид. В этом году напишет — если будет письмо, и если будет почта, и если живая Гертруда, и если живой садовник, и если живой Гот, и если живой дом, потому что в эту войну ничто из перечисленного гарантированным не было.

Секунда. Потом Гот моргнул. Розы исчезли. Перед ним было окно, и в окне был Ржев.

Он отвернулся от окна и сел за стол. Карта. Приказ. Пополнение боеприпасов, ремонт техники, отдых людям. Через неделю — второй этап: Ржев — Великие Луки — Витебск. Ещё триста километров на запад, ещё десять дней марша, ещё мосты, и арьергарды, и русские лыжные батальоны, выходящие из леса. И в конце — Двина, широкая, глубокая, с крутыми берегами, за которой можно стоять, и стоять долго, и стоять так, как положено стоять армии на речном рубеже, и до тех пор, пока Бек в Берлине не решит, что делать дальше: воевать или договариваться.

Он работал до полуночи. Карта, приказы, ремонт, пополнение. Та же война, на другом рубеже, с другим человеком в Берлине. С правильным человеком. Впервые — с правильным.

Глава 28

Пустота

В ночь на двадцать третье декабря, в час сорок утра, в кабинете на втором этаже главного корпуса Кремля, тёплом и тихом, с тяжёлыми занавесями цвета бордо, не пропускавшими ни звука, ни света, и с большой картой на стене, занимавшей всю стену от пола до потолка и обновлявшейся в течение последних двух недель по три раза в сутки, сидел за длинным столом из карельской берёзы человек шестидесяти двух лет, которого все обращавшиеся к нему называли Иосифом Виссарионовичем или товарищем Сталиным, и который сам про себя в эту минуту, как и всегда после полуночи, когда он оставался один, называл себя Волковым, потому что Волков было его настоящее имя.

Перед ним на столе лежали сводки за прошедшие шесть дней. Сводки были разложены не стопкой, а рядом, в одну линию, как карты в пасьянсе, который сходится и не сходится одновременно. Слева — Волховский фронт, Мерецков. По центру — Калининский, Конев. Правее — Западный, Рокоссовский. Дальше — Смоленское направление, Тимошенко. И в самом правом краю — Юго-Западный, Кирпонос. Пять сводок, пять фронтов, шесть дней наступления.

Волков смотрел на эти пять сводок и считал. Не города. Не километры. Людей. Не своих — чужих. Пленных.

Калининский фронт: четыреста двенадцать пленных за шесть дней.

Западный: шестьсот тридцать девять.

Волховский: четыреста двадцать (но из них двести — арьергардные потери двести двадцать седьмой пехотной у Турышкино, единственный участок, где немцы не успели отойти; остальные двести двадцать — обмороженные, отставшие, тыловые).

Смоленский: ни одного, потому что удар отменён, противник ушёл с плацдарма раньше.

Юго-Западный: двести четыре, отставшие из тылового района, не из боевых частей.

Итого одна тысяча шестьсот семьдесят пять пленных, на пяти фронтах, за шесть дней наступления, в котором участвовали три миллиона человек.

В учебнике, который Волков читал в казарме внутренних войск в две тысячи пятнадцатом году, в главе о московском контрнаступлении сорок первого года, цифры были другие. Под Калинином — двенадцать тысяч пленных за неделю. Под Клином — восемь тысяч. Под Волоколамском — шесть. Кроме того — котёл под Демянском, котёл под Холмом, к весне сорок второго — общий счёт пленных шёл на сотни тысяч. Победа, которая ощущалась победой, которая звучала победой, которая пахла победой — порохом, гарью, мокрыми шинелями пленных, идущих колонной по дороге.