— Господин генерал.
— Кригер.
— План отхода. Три ночи. Ночь шестнадцатого: тыловые подразделения, медсанчасть, обоз. Ночь восемнадцатого: артиллерия и тяжёлое вооружение. Ночь двадцатого: боевые части, последними. Арьергард — первая рота. Хартман.
— Хартман выписался?
— Сегодня утром. Рука в шине, но командовать может. Просил арьергард.
— Просил?
— Просил, господин генерал. Хочет последним.
Нойман помолчал. Хартман — обер-лейтенант Адриан Хартман, двадцати восьми лет, баварец из Регенсбурга, командир первой роты, бывший до войны студент-философ Мюнхенского университета, попавший в армию по призыву в тридцать девятом и оставшийся в ней по убеждению; человек с длинным узким лицом, с привычкой потирать рукой подбородок при размышлении, с той тихой манерой, какая бывает у людей, способных в одиночестве долго и углублённо думать. На плацдарме Хартман был одним из тех немногих, к кому Нойман в течение пяти месяцев привык не как к подчинённому, а как к собеседнику, и они в редкие свободные часы пили в командирском блиндаже цикорий и разговаривали о вещах, не имевших отношения к войне: о Шпенглере, о Ницше, о латинских стихах Хорация, которых Хартман в студенчестве знал немало наизусть. В ноябре Хартман был ранен в правую руку шальной пулей русского снайпера; пуля прошла навылет, не задев кость, но повредила сухожилие; рука работала, но плохо сжималась, и стрелять Хартман пока мог только из положения, когда левая рука держала оружие, а правая поддерживала. Он лечился полтора месяца и сегодня, четырнадцатого, выписался.
И первое, что сделал, выписавшись, — попросил арьергард.
— Хорошо. Назначаю Хартмана командиром арьергарда. Пусть готовится.
— Понял, господин генерал.
— Танки.
— Двадцать шесть на ходу из тридцати одного. Пять не заводятся: радиаторы вскрыло в декабре, не успели слить воду. Чинить здесь невозможно — деталей нет.
— Двадцать шесть — на западный берег, по льду. Пять — вооружение и оптику снять, остальное — термит. Вы знаете порядок.
— Знаю.
— Минирование. Всё. Каждый блиндаж, каждая тропинка, каждый вход. На бруствере — растяжки. Командирский блиндаж — последним, после моего выхода. На дороге через ничейную полосу мин не ставить — это наша дорога, по ней мы пойдём в случае непредвиденных обстоятельств; кладите только то, что снимете при отходе.
— Понял.
— Архивы.
— Уже разобрал. Несекретное — сжечь сегодня ночью. Секретное — с собой, в трёх ящиках, сопровождает обоз.
— Хорошо. Кригер.
— Слушаю.
— Боевую группу Нойман как самостоятельную единицу с момента прибытия в Оршу расформировать. Подразделения войдут в состав 167-й пехотной дивизии. Вам поручается приёмка-сдача в штабе дивизии. Я после прибытия отбываю в распоряжение Генштаба.
Кригер посмотрел на него. Не удивлённо — потому что предполагал такое решение, — но внимательно.
— В Берлин?
— Не знаю. Куда направят. Возможно, в Берлин. Возможно, в действующую армию на другом участке. Это будет решать Гальдер.
— Понял, господин генерал.
Кригер встал. Не салютовал — они слишком давно знали друг друга, чтобы между ними нужны были салюты. Взял шифрограмму, чтобы передать в шифровальный отдел и оформить как приказ по группе. У двери остановился, обернулся.
— Господин генерал.
— Да, Кригер.
— Сто сорок девять дней.
— Да, — сказал Нойман. — Сто сорок девять дней.
Это был между ними короткий обмен, который понимали оба и не понимал бы никто другой, потому что счёт дней Нойман вёл со дня высадки на плацдарм, с двадцать пятого июля, и Кригер этот счёт знал, потому что Нойман каждое утро в восемь часов, при докладе оперативной обстановки, начинал доклад одной и той же фразой: «Сто сорок шестой день. Сто сорок седьмой. Сто сорок восьмой.» И ни разу за все эти дни Нойман не подумал, что счёт этот закончится не победой в наступлении, а получением приказа на эвакуацию. Двадцатое декабря было сто сорок девятым днём. Дальше счёт обрывался.
— Хорошо, Кригер.
Кригер вышел. Нойман остался один. Сел снова за стол, открыл Шпенглера, попытался читать, и не смог, потому что внимания на чтение не хватало. Тогда закрыл книгу и сидел так, не делая ничего, минут десять, и в эти десять минут думал не о войне и не о приказе, а о том, что сто сорок девять дней — это число, в котором есть некая внутренняя законченность, как есть законченность в числе сорок (сорок дней потопа, сорок лет в пустыне, сорок часовых перемен в карауле), хотя сорок и сто сорок девять — числа разной природы, и что эта внутренняя законченность не имеет рационального оправдания, но в человеческом восприятии присутствует, и поэтому, может быть, военные операции, продолжающиеся ровно сто сорок девять дней, пусть и в этом одном случае, имеют свою непостижимую правду, и правду эту не сформулирует ни один штабной офицер, потому что штабные офицеры формулируют только сформулируемое, а есть ещё несформулируемое.