Выбрать главу

Кирпонос жив. Четыре армии целы. Шестьсот тысяч человек, которые в той истории стали пылью, здесь стоят на Псёле и копают траншеи. Одним приказом. «Отходить.»

Сибирские дивизии в пути. Сто восемьдесят тысяч человек, обученных, обмундированных, с автоматами и миномётами, едут по Транссибу на запад. Через две недели первые из них встанут на Волоколамском направлении, и Гот, который ещё не знает, что они существуют, узнает, когда первая сибирская рота, в белых полушубках, с лыжами и ППШ, поднимется из траншеи ему навстречу. Пятнадцать дивизий на четыре направления, и каждая полнокровная, и каждая — кулак.

Конвой в море. Алюминий, который через месяц станет самолётами. Порох, который через три недели станет снарядами. Грузовики, которые повезут эти снаряды к батареям Мерецкова.

Три листка на столе. Три решения, принятых в разное время, ради одного: зимой ударить. Не девятью фронтами, как в той, другой истории, где удар размазали по тысяче километров и нигде не хватило сил. Четырьмя кулаками, последовательно: Мга, Москва, Смоленск, Юг. Каждый удар — когда немцы бросились затыкать предыдущий.

Он потёр глаза. Щипало, веки тяжёлые. Четвёртый час утра, когда он уснул, шестой — когда проснулся. Два часа. Завтра будет столько же. И послезавтра. Так будет до декабря, когда Мерецков доложит «готов», и Сталин скажет «пятнадцатого», и машина, которую он собирал пять лет — из дотов, из танков, из патронов, из людей, из алюминия, из грязи и крови, — эта машина двинется.

Встал. Подошёл к окну. Кремлёвский двор, мокрая брусчатка, часовой у ворот. За стеной — Москва, которая жила и не знала, что живёт потому, что пятнадцать дивизий из Сибири и Дальнего Востока сели в эшелоны на неделю раньше, чем подсказала разведка. Потому что человек в кремлёвском кабинете помнил число — семь декабря — и действовал так, будто оно уже наступило.

За окном шёл дождь. Тот же дождь, что под Смоленском заливал дороги Нойману, что на Волхове мочил портянки Мерецкову, что на Ладоге сёк лицо Зубкову. Один дождь на всех. Но для одних он был врагом, а для других — временем, которое можно использовать.

Сталин отвернулся от окна и пошёл к телефону. Нужно было звонить Кагановичу: пути для сибирских эшелонов, пропускная способность, графики. Потом Берии: охрана конвоя в Архангельске, разгрузка, контрразведка в порту. Потом Карбышеву: Волоколамское направление, какие укрепления готовы, какие нет.

Глава 5

Лед

Шуга пришла двадцать третьего октября. Зубков увидел её утром, когда вышел на палубу, — вода вокруг баржи стала другой. Мутной, белёсой, с хлопьями, которые кружились у борта, как мыльная пена. Ледяная каша. Не лёд — лёд это твёрдое, с ним можно работать: объехать, обколоть, разбить. Шуга — ни то ни сё, густая, вязкая, забивает всё, до чего дотянется. Винт, кингстоны, щели между досками обшивки. Зубков стоял на палубе, смотрел на эту кашу, и думал о том, что навигация кончается.

Не завтра. Может, через неделю, может, через десять дней. Но кончается, и Ладога, которая четыре месяца была дорогой — тяжёлой, опасной, простреливаемой, но дорогой, — скоро станет стеной. Ни баржа, ни катер по шуге не пройдут. А грузовик по ней не поедет, потому что шуга — не лёд. Она не держит. Она засасывает.

Пряхин высунулся из моторного люка. Лицо в масле, как всегда, и руки чёрные, как всегда, и голос тот же — ворчливый, с ноткой обиды, будто дизель опять сделал что-то лично ему неприятное.

— Фёдор Ильич, водозаборник забило. Шуга. Третий раз за ночь чистил.

— Прочистишь ещё.

— Прочищу. Но он греется. Охлаждение не тянет, каша в трубках стоит. Если загустеет — встанем.

Зубков кивнул. Он знал. Дизель баржи Т-44 охлаждался забортной водой: насос качал воду из озера, прогонял через рубашку двигателя, выбрасывал за борт. Система, придуманная для чистой воды. Шуга — не чистая вода. Кристаллы льда забивали фильтр, налипали на стенки трубок, и проходное сечение сужалось, и мотор грелся, и Пряхин каждые два часа лез в моторный отсек с проволокой и прочищал вручную, матерясь шёпотом, потому что материться громко при дизеле считал неуважением к механизму.

Сегодня — последний рейс.

Модин предупредил вчера по рации: «Зубков, завтра выходите. Загрузка в Кобоне, рейс на Осиновец. Если дойдёте — хорошо. Если нет — ждите, пришлём буксир. Но лучше дойдите, потому что буксир тоже может не дойти.»

Лучше дойдите. Модин всегда так говорил — спокойно, деловито, как будто речь шла о расписании трамвая, а не о переходе через сорок километров ледяной каши, в которой баржа могла встать, а могла и лечь на борт, если шуга набьётся в трюм через рассохшиеся швы.