В Кобоне загрузились к полудню. Сто тонн: мука, крупа, ящики с консервами. Не двести, как летом, — Зубков сам урезал загрузку вдвое. По шуге полная загрузка — верная гибель: баржа сядет глубже, борт окажется вровень с кашей, и каша полезет внутрь, и вычерпать её невозможно, потому что она тяжелее воды и гуще воды, и если попала в трюм — останется там.
Конвоя не было. Катер МО, который обычно шёл с ними, остался в Кобоне — у него винт забился шугой ещё позавчера, и моторист второй день ковырял намотавшийся лёд ломиком.
Зубков вёл баржу один. Один — значит, он у штурвала, Пряхин у дизеля, и больше никого. Двое на сорок километров, которые в августе казались рутиной, а в октябре стали экспедицией.
Вышли в тринадцать ноль-ноль. День был серым, низким, с температурой около нуля — тот проклятый градус, при котором вода не знает, замерзать ей или нет, и делает и то, и другое одновременно. Шуга стояла до горизонта. Не сплошная, полосами: здесь чистая вода, там белёсая каша метров двести, дальше снова чистая, потом опять каша. Баржа входила в полосы шуги, как входят в густой кустарник, — продираясь, хрустя, и скорость падала вдвое, и дизель ревел выше обычного, и Пряхин внизу стучал проволокой по фильтру.
Первый час прошёл. Второй. На третьем часу дизель закашлял.
Не встал — закашлял, как человек, которому перехватило горло. Обороты упали, баржу качнуло, и Зубков почувствовал, как штурвал потяжелел — без хода баржа не слушается руля, и если мотор встанет, её развернёт бортом к волне, и тогда шуга навалится с одной стороны, и крен пойдёт, и если крен превысит пятнадцать градусов…
— Пряхин!
— Знаю! — голос снизу, хриплый, злой. — Фильтр забит наглухо. Каша по всей системе. Нужно снимать и промывать.
— Сколько?
Тишина. Пряхин считал не секунды — операции: снять крышку, вынуть фильтр, промыть, если получится промыть, потому что чем промывать, забортной водой, которая сама шуга? Поставить обратно. Затянуть. Запустить. Если запустится.
— Час. Может, полтора.
— У тебя тридцать минут. Через тридцать минут нас развернёт.
Пряхин не ответил. Зубков услышал лязг — крышка фильтра, Пряхин снимал её ключом, который от холода прилипал к пальцам. Потом плеск — вода? Нет, шуга, жидкая, из системы, стекала на пол моторного отсека. Потом тишина. Потом голос Пряхина, но не ему, не Зубкову — дизелю:
— Ну давай, родной. Не здесь. Не сейчас.
Зубков стоял у штурвала и смотрел на озеро. Баржа дрейфовала, медленно, шуга держала её, как желе держит ложку, — не пускала, но и не несла. Ветра не было. Волна — полметра, ленивая, сонная. Повезло. Если бы ветер, шугу нагнало бы к борту, и борт, сорок сантиметров над водой, оказался бы под ней.
Осмотрелся. До Осиновца, до западного берега, пятнадцать километров. До Кобоны, откуда вышел, двадцать пять. Вокруг серое озеро, серое небо, белые полосы шуги и ни одного огня, ни одного паруса, ни одного звука, кроме мокрого хруста льда о борт. Одиноко. Зубков подумал, что за четыре года на Ладоге не чувствовал этого одиночества ни разу, потому что всегда рядом был берег, или буксир, или попутная баржа. Сейчас — ничего. Он и Пряхин, и дизель, который молчал, и сто тонн муки в трюме, и сорок километров холода.
Пряхин работал двадцать две минуты.
Зубков знал, что двадцать две, потому что считал, глядя на часы, намотанные на запястье поверх рукавицы, и каждая минута была длинной, как канат, который тянешь из воды и не знаешь, есть ли на конце якорь.
На двадцать третьей дизель чихнул. Ещё раз. И завёлся — неровно, с перебоями, как заводится мотор, которому только что прочистили горло.
— Пошёл! — Пряхин, снизу, и в голосе его было что-то, чего Зубков у него раньше не слышал: не облегчение, а гордость, та самая, с которой мастеровой человек смотрит на вещь, которую починил, когда все думали, что не починит.
— Обороты?
— Сто восемьдесят. Выше двухсот не рискну, фильтр чистый, но трубки — не уверен.
Сто восемьдесят вместо двухсот десяти. Скорость — шесть километров в час вместо восьми. Пятнадцать километров до Осиновца — два с половиной часа. Если фильтр не забьётся снова.
Фильтр забился снова через сорок минут.
Пряхин не стал ждать, пока дизель закашляет. Он слышал мотор, как музыкант слышит расстроенную струну — раньше, чем фальшь станет очевидной. Полез вниз, не дожидаясь команды. Снял фильтр, прочистил. Семнадцать минут. Завёл. Поехали.
Через полчаса — снова. Двенадцать минут.
Ещё через двадцать — снова. Девять минут. Пряхин ускорялся. Руки запомнили, пальцы нашли дорогу, и то, что в первый раз было операцией, стало привычкой.