На отдельном листке — то, чего он не скажет. Три строчки карандашом, без пояснений:
«7 декабря — Пёрл-Харбор. После этого всё.» «Сибирские дивизии — октябрь. Зорге подтвердит.» «Второй фронт — 44-й. Не тратить время.»
Он поднёс листок к пепельнице и поджёг. Бумага скрутилась, рассыпалась. Три строчки, которые стоили больше всего ленд-лиза. Знание, которым нельзя воспользоваться напрямую. Приходилось протаскивать контрабандой, упаковывая в логику, чтобы никто не спросил: откуда?
Вот и сегодня — контрабанда. Он не потребует второго фронта. Тот Сталин потребовал бы, и Бивербрук упёрся бы, и оба потратили бы час на крик, который ничего не даст, потому что высадки не будет ещё три года. Этот час лучше потратить на алюминий. Алюминий — конкретен. Алюминий — это Як-1, а Як-1 — это Северов, который прикрывает Козырева, а Козырев сбивает «лаптёжника», а «лаптёжник» не топит «Марат». Цепочка, длинная, от канадского рудника до Кронштадтской гавани. Гости эту цепочку не увидят. Увидят цифру, и цифра должна быть правильной.
Шапошников позвонил в четыре. Голос с одышкой, которая становилась заметнее с каждой неделей.
— Гости прибыли. Спиридоновка. Встреча в семь.
— Борис Михайлович, будете?
— Если прикажете.
— Прошу. И оденьтесь в штатское. Молотов будет переводить, я — говорить, а вы — считать. Каждую их цифру проверяйте в уме. Если не сойдётся, записку мне потом.
Положил трубку. Подошёл к окну. Москва стояла мокрая, серая, с жёлтыми листьями на мостовой. Грузовики, женщины с авоськами, патрули. Война пряталась: в заклеенных крест-накрест стёклах, в мешках с песком, в том, что на тротуарах не было мужчин моложе сорока.
Он думал о том, как тот, другой Сталин провёл эту конференцию. Грубо. Требовал второй фронт, давил, оскорблял, Бивербрук потом написал, что атмосфера была «ледяной». Договорились к третьему дню, оба измотанные, оба злые. Результат — компромисс, от которого ни одна сторона не получила того, что хотела.
Здесь будет иначе. Не потому что Волков был мягче — он не был мягче, сержанты вообще не бывают мягкими. А потому что он знал расклад. Через два месяца и восемь дней японские торпедоносцы поднимутся с палуб шести авианосцев и превратят Тихоокеанский флот в металлолом. Рузвельт, который сейчас колеблется, получит повод, от которого не отвернётся. Америка вступит в войну. И тогда Гарриман, который сегодня считает и оценивает, начнёт подписывать. Не двести танков — тысячи. Не полторы тысячи грузовиков — десятки тысяч. Всё, что нужно, и даже больше.
Сейчас — сентябрь. До декабря нужно продержаться. И нужно, чтобы Гарриман уехал отсюда с правильным ощущением: русские знают, что делают. Вкладываться можно.
Без пятнадцати семь зашёл Молотов. Чёрный костюм, пенсне, лицо, которое ничего не выражало и выражать не собиралось.
— Вячеслав, сегодня я буду говорить сам. Вы переводите. Слово в слово, без отсебятины. И когда я предложу чай — не удивляйтесь.
Молотов не удивился. Не входило в его привычки.
Бивербрук поднимался по кремлёвской лестнице, и поясница болела после самолёта, и он мысленно поклялся, что обратно полетит через Тегеран, даже если это займёт лишние двое суток. Коридор гудел паркетом под шагами, высокие потолки множили эхо, и Бивербрук чувствовал себя так, будто идёт по кишке какого-то огромного, молчаливого животного. Кремль давил. Не угрозой, а масштабом. Стены толщиной в два метра, окна узкие, как бойницы. Это не дворец, думал он. Это крепость, которую кто-то обшил паркетом.
Гарриман шёл рядом, руки в карманах, с видом человека, идущего на совет директоров. За ними — переводчики, британский и американский, и офицер охраны, который не представился и за двадцать минут не произнёс ни слова. Бивербрук подумал, что в России молчание — отдельная профессия.
Двери открылись. Кабинет оказался меньше, чем он ожидал. Длинный стол, стулья, лампа с зелёным абажуром. Карта на стене — от пола до потолка, синие и красные флажки. Синих было больше. Бивербрук не читал по-русски, но язык карты — универсален.
Сталин стоял у стола. Невысокий, плотный, в сером кителе без орденов. Шагнул навстречу. Рукопожатие — сухое, крепкое, без вызова, без подобострастия. Рука у него была тёплая и жёсткая, рука человека, который привык что-то держать: ручку, трубку, чужие судьбы.