Выбрать главу

Лебедев ставил новичков в пары со старыми, с теми, кто пережил сентябрь. Старый показывает, новый повторяет. Через неделю новый становится обычным. Или не становится, но тогда его выносят.

Норму держали. Четыреста граммов — каждый день, без перебоев. Лебедев знал, чего это стоило: подвалы, заложенные до войны, таяли медленно, но таяли, и коридор каждую ночь подвозил ровно столько, сколько нужно, чтобы расход не обгонял запас. Баланс — хрупкий, как лёд на Ладоге в октябре: держит, но чувствуешь, что под ногами — глубина.

Четыреста граммов — не сытость. Человек на четырёхстах граммах хлеба и каше из крупы не голодает, но и не наедается. Тело привыкает к режиму: калории, граммы, минуты до следующей каши. Тело становится бухгалтером, и бухгалтерия эта — экономна, но не беспощадна.

Каждый грузовик, прошедший через коридор ночью, — мешок, который ложился на чашу весов. Каждый мешок, не доехавший, — грамм, который не долетел до чьей-то ладони. Лебедев считал грузовики каждую ночь, и счёт этот был не привычкой, а необходимостью: пока пять из пяти доходят, норма стоит.

Сазонов жил на взгорке.

Не «служил» — жил. Его моряки, те, что остались от четырёхсот двенадцати, — двести шестьдесят три человека, — вросли в землю так, как врастают в палубу люди, которые привыкли к качке. Окопы углубили до полного профиля, стенки обшили досками из разобранного сарая. Три пулемётных гнезда, из которых два — трофейные MG, с немецкими лентами, которые морячок из Мурманска научился набивать за двадцать минут. Блиндаж в два наката, в нём Сазонов, радист и телефон.

Лебедев поднимался на взгорок раз в три дня. Пятьсот метров от Марьино, по ходу сообщения, который моряки прорыли за первую неделю. Ход узкий, в одного человека, с поворотами, чтобы осколки не гуляли по прямой. Земля по бокам — рыжая глина, мокрая, пахнущая железом.

Сазонов встречал его одинаково: стоял у входа в блиндаж, смотрел на юг, в бинокль, и не оборачивался, пока Лебедев не подходил вплотную. Не из невежливости — из привычки. На мостике вахтенный офицер не оборачивается, пока не сдал вахту. Сазонов не сдавал вахту никогда.

— Обстановка?

— Тихо. Вчера разведгруппа, человек пять, подошли с юго-запада, наткнулись на мины, унесли одного. Сегодня — ничего. Обстрелы два раза, по четыре мины. Ложатся кучно, один расчёт работает, мы его засекли — в ложбинке за берёзовой рощей, шестьсот метров. Канонерки могли бы достать, но канонерки встали.

Канонерки встали. Не лёд — шуга только пошла, корабли ещё могли выйти. Снаряды. Третий боекомплект расстреляли в сентябре, четвёртый из Ленинграда не пришёл — в Ленинграде свои расчёты, и по этим расчётам флотилии хватало того, что осталось: по тридцать снарядов на ствол, неприкосновенный запас. Без приказа не тронешь. Приказа не будет. Три канонерские лодки, которые четыре месяца были его главным аргументом — огонь с озера, по любой точке на берегу, безнаказанно, — стояли у причала с пустыми погребами. Стволы молчали.

Четыре месяца канонерки были тем, что делало коридор живым. Немцы выкатывали миномёт — канонерки накрывали позицию с озера, и миномёт замолкал. Немцы подтягивали роту к дороге — канонерки клали снаряды перед позицией, и рота отходила. Это был размен, в котором Лебедев всегда выигрывал: его огонь с воды был безнаказанным, потому что немецкая артиллерия не могла достать корабли за островами. Теперь вода стала льдом, и корабли стали мебелью, и размен кончился.

Немцы заметили на второй день. Миномёт, который раньше стрелял и прятался, теперь стрелял и оставался на месте, потому что с озера больше не прилетало. Обстрелы стали дольше — не четыре мины, а восемь, десять. Не прицельнее — нахальнее.

— Чем заменим? — спросил Лебедев, хотя знал ответ.

— Ничем. У нас нет артиллерии, которая достаёт до ложбинки. Семидесятишестимиллиметровая — прямая наводка, а он за гребнем. Миномёты достают, но ложбинка узкая, десять на десять, а рассеивание на шестистах метрах — тридцать-сорок. Положим двадцать мин, попадём одной, если повезёт. Мин в обрез.

— Значит, терпеть.

— Терпеть, — согласился Сазонов. — Нам не привыкать.

Моряки и вправду привыкли ко всему: к обстрелам, к грязи, к хлебу, который стал меньше и темнее. И к другому тоже: к тому, что каждое утро кого-то нет. Не убит в бою, не ранен при штурме. Просто нет. Мина прилетела ночью, легла рядом с окопом, осколок прошёл через бревно перекрытия и попал в человека, который спал. Человек не проснулся. Утром его место пусто, и вещи его — котелок, ложка, письмо из дома — лежат на нарах, и кто-нибудь собирает их в мешок и относит старшине, и старшина записывает в журнал, и на этом всё.