Ящик опустился на причал. Грузчики подхватили — четверо, из портовой бригады. Старший бригады, Захарыч, шестидесятилетний, с грыжей и руками, которые помнили мешки с солью ещё с двадцатых, — взялся за угол, крякнул, и ящик пошёл к вагону. Двадцать килограммов — не тяжёлый, но таких ящиков в трюме две тысячи, и к двухтысячному каждый будет весить как сорок.
— Давай-давай, не стой, — сказал Захарыч второму грузчику, молодому, из мобилизованных, который замешкался с ящиком на краю платформы. — Ставь ровно, край к краю, как кирпичи. Они нам из-за моря везли, а мы ронять будем?
Не ронял. Ящики ложились ровно, ряд за рядом, и Грибов стоял и считал — по привычке, хотя учётчица считала сама. Ящик вверх, ящик вниз, ящик на вагон. Ритм, который успокаивает, как успокаивает тиканье часов.
К полудню первый корабль разгружен. К вечеру — третий. К ночи Грибов перешёл к бензину, и ночь стала другой.
Бочки с авиабензином грузили при свете прожекторов — замаскированных, направленных вниз, чтобы не привлекать самолёты. Прожектор освещал круг на причале, и в этом круге двигались люди и бочки, и тени были резкими, чёрными, и от бочек несло бензином, и воздух дрожал от паров, и Грибов запретил курить в радиусе ста метров, и поставил двоих следить, потому что портовые — народ упрямый, и один обязательно полезет за угол с папиросой.
Бочки шли на мягких стропах, без рывков. Грибов поставил на бензин отдельную бригаду — стариков, которые не торопились и не роняли. Каждая бочка — двести литров, которые при ударе могут вспыхнуть, и тогда от причала останется головешка. На платформу — на резиновую подкладку, чтобы не стучала о железо. Подкладок было шесть, и к третьему кораблю две лопнули, и Грибов заменил их свёрнутыми шинелями, потому что резины больше не было, а шинели были, — старые, списанные, но мягкие.
Порох грузили ещё осторожнее. Цинковые банки в деревянных ящиках, красная маркировка, и Грибов лично проверял каждый ящик на целостность: трещина — порох на воздухе — искра — полпричала нет. Он ходил между ящиками и трогал каждый, и руки его — те самые, грузчицкие, с мозолями — скользили по дереву, и пальцы находили то, чего не видел глаз: вмятину, трещину, отставшую планку. Ни один ящик не треснул. Англичане упаковали на совесть.
К вечеру семнадцатого разгружены три корабля. К вечеру восемнадцатого — шесть. Ночью с восемнадцатого на девятнадцатое Грибов заснул стоя, у крана, прислонившись к опоре. Тело выключилось, как механизм, у которого кончилась пружина. Семёнов увидел сверху, из кабины, — спустился, накрыл его брезентом, потому что пошёл мокрый снег, первый в этом году. Грибов стоял под брезентом и спал, и снег ложился на брезент, и таял, и капал, и Грибов не просыпался.
Проснулся через два часа. Стряхнул снег с плеч. Посмотрел на часы. Два ночи. Пять кораблей ещё стоят. Пошёл к учётчице — проверить, сколько осталось.
Вера Павловна сидела в будке, в свете керосиновой лампы, и писала в журнал. Очки — с верёвочкой вместо дужки, которая сломалась в сентябре — сползали на нос, и она поправляла их каждые тридцать секунд, и из-за этого почерк в журнале шёл волнами: ровно — поправила — ровно — поправила.
— Вера Павловна, дайте-ка.
Она подняла голову. Грибов протянул руку. Она сняла очки, отдала. Он достал из кармана проволоку — ту самую, которой на причале вяжут стропы, — и за две минуты скрутил дужку. Не красиво, не ювелирно, но крепко. Тридцать лет в порту учат: если вещь нужна — почини, не жди мастера.
— Спасибо, Иван Фёдорович, — сказала Вера Павловна и надела очки. Дужка держала. Журнал пойдёт ровнее.
К утру двадцатого — все одиннадцать разгружены.
Вера Павловна открыла журнал на последней странице.
— Итог. Одиннадцать судов. Общий тоннаж: четыре тысячи семьсот двенадцать тонн. Алюминий — тысяча восемьсот. Авиабензин — шестьсот сорок. Порох — восемьсот десять. Грузовики в разобранном виде — сорок два комплекта. Продовольствие — четыреста шестьдесят тонн, консервы и яичный порошок.
Грибов слушал и не вкладывал в цифры ничего, кроме тоннажа. Тысяча восемьсот тонн алюминия — это вес, объём, количество вагонов. Сколько из этого алюминия получится самолётов, он не знал и знать не хотел: его дело — довезти до вагона. Дальше — железная дорога, а железная дорога — не его ведомство.
Железная дорога стояла наготове. Эшелоны формировались на станции Архангельск-Товарная, в двух километрах от порта, и паровозы стояли под парами, и машинисты ждали, и диспетчер, лысый мужик с бессонными глазами, прижимал трубку к уху и слушал Москву: «Первый эшелон — алюминий — Куйбышев, авиазавод. Второй — порох — Казань, снарядныйй завод. Третий — бензин — Череповец, перевалка на Ленинград и Москву.»