— Демьянов? — Флёров узнал его первым, и в голосе мелькнуло что-то, похожее на радость, как мелькает огонь в печке, когда подкинешь сырое полено. — Жив?
— Жив. Ты?
— Жив. И не только жив.
Он кивнул назад, на дорогу. Демьянов посмотрел. Там, за поворотом, под маскировочными сетями, стояли грузовики — три штуки, обычные трёхтонки, с закрытыми кузовами. Рядом — часовой, и не один, а двое, с автоматами, и выражение у часовых было такое, какое бывает, когда охраняют не груз, а секрет.
— Боекомплект, — сказал Флёров. Тихо, одними губами, хотя вокруг никого не было, кроме ветра и мокрых деревьев. — Три БК. Вчера привезли. Из Москвы, специальным эшелоном.
Три боекомплекта. Демьянов помнил июль, помнил залп — двенадцать направляющих, двенадцать ракет — и от немецких эшелонов на станции остался костёр, видный за двадцать километров. И помнил Флёрова после: лицо, освещённое заревом, и глаза, и слова: «Перезарядка — восемь минут, уходим через десять». Три боекомплекта — три таких залпа. Или шесть, если стрелять половинами.
— Когда? — спросил Демьянов. Не «когда стрелять» — «когда всё начнётся». Потому что боекомплект для «Катюш», доставленный специальным эшелоном из Москвы, — это не текущее снабжение. Это подготовка.
Флёров посмотрел на него. Не ответил. Знать ему не полагалось, и Демьянову не полагалось спрашивать, и оба это понимали.
— Скоро, — сказал Флёров. Одно слово. Достаточно.
Они постояли ещё минуту, молча, как стоят люди, которым нечего сказать друг другу, потому что главное уже сказано, а остальное — про погоду, про здоровье, про дом — сейчас не к месту. Потом Флёров пошёл к своим грузовикам, а Демьянов — к своим позициям, и дорога между ними раскисла, и сапоги хлюпали, и мокрый снег сёк лицо, и всё было как вчера, как позавчера, как неделю назад, кроме одного: «скоро».
Вернулся на позиции к полудню. Прошёл по траншее — неглубокой, по грудь, потому что копали в сентябре, когда земля ещё поддавалась, а сейчас промёрзла и не копалась без кирки. Бруствер осыпался от дождей, и бойцы подпирали его досками, которых не хватало, и мешками с землёй, которые рвались, и в этой траншее, сырой, узкой, с лужами на дне, сто девяносто три человека жили пятый месяц.
Жили — значит, ели, спали, справляли нужду, чистили оружие, курили, разговаривали шёпотом, когда разговаривали, и молчали, когда не хотелось, а не хотелось часто, потому что к ноябрю всё было сказано, и молчание стало не отсутствием разговора, а его формой. Люди молчали рядом, и в этом молчании было больше, чем в словах: я здесь, ты здесь, мы живы, завтра будет так же.
Старшина Ефремов, тот самый, который с двадцать второго июня, с Буга, дошёл с Демьяновым до Смоленска и не получил ни одной царапины — везучий, как говорили в батальоне, хотя Ефремов объяснял везение иначе: «Я просто быстро падаю», — Ефремов сидел у пулемётного гнезда и перебирал ленту. Лента в переборке не нуждалась, но руки должны быть заняты, иначе мёрзнут. У Ефремова была привычка: когда нечего делать — он чинил. Ленту, затвор, сапог, ремень. Чинил медленно, с удовольствием, которое другие находят в еде или курении. Демьянов подозревал, что Ефремов нарочно ломает мелочи, чтобы потом их чинить, но никогда не спрашивал, потому что человек, который пятый месяц на передовой, имеет право на любые привычки, если они помогают не сойти с ума.
— Товарищ майор, — сказал Ефремов, не поднимая головы. — Кухня приехала. С мясом. Настоящим.
— Настоящим?
— Тушёнка. Банки незнакомые, буквы не наши.
Демьянов пошёл к полевой кухне, стоявшей в овражке за вторым эшелоном. Повар, Кузьмич, мужик из Тулы, который варил кашу из чего угодно и делал это так, что каша была съедобной даже тогда, когда крупа пахла плесенью, а вода — торфом, — Кузьмич стоял у котла и помешивал. Котёл пах мясом. Мясом, а не крупой, не картошкой, не капустой, а мясом, и запах этот, забытый, тёплый, животный, шёл по траншее, как весть, и люди поворачивали головы, и ноздри раздувались, и на лицах появлялось выражение, которого Демьянов не видел с лета.
— Что это? — спросил он, хотя знал.
Кузьмич показал банку. Жестяная, большая, фунта три, с этикеткой на английском и рисунком: корова на зелёном поле. Буквы Демьянов не читал, но корова объясняла всё без перевода.