На следующее утро, когда немцы действительно пришли снова — на этот раз с двадцатью четырьмя танками и двумя батальонами, — Громов отбил атаку, потерял четырнадцать убитых и тридцать раненых, подбил четыре танка, и вечером снова позвонил в штаб фронта.
Голос был другой. Не штабной капитан — старше, жёстче, с той властной хрипотой, которая бывает у людей, привыкших, что их слушают.
— Полковник Громов? Говорит генерал-лейтенант Рокоссовский. Командующий Западным фронтом. Вашу дивизию читал в сводке — хорошо работаете. Держите ещё. Скоро будет легче.
— Понял, товарищ генерал-лейтенант. Держу.
— И ещё. Танки, которые вы видели вчера в лесу, — не трогайте, не спрашивайте, забудьте. Их там нет.
— Понял. Нет.
Рокоссовский. Громов слышал фамилию — в Чите, от начальника штаба округа, который упоминал его как «одного из лучших наших командиров». Если Рокоссовский — на Западном фронте, если танки в лесу, если сибирские дивизии слева и справа — значит, здесь готовится не оборона. Здесь готовится удар.
Громов не знал когда. Не знал куда. Но чувствовал — как чувствовал мороз, как чувствовал тишину перед артподготовкой: скоро. Он — передовой рубеж, щит. За ним — меч. И когда меч выйдет из ножен, его дивизия пойдёт первой, потому что первой идёт пехота, а пехота — это он, двенадцать тысяч сибиряков, которым в Чите холоднее.
Он вышел из КП. Мороз стоял ровный, минус пятнадцать, и звёзды горели белым, холодным огнём. Часовой у входа — сибиряк, двадцатилетний, в полушубке, с ППШ на груди — стоял спокойно, не переминаясь, и дышал ровно, и пар от дыхания поднимался вертикально, как дым от свечи.
— Холодно? — спросил Громов.
Часовой посмотрел на него с недоумением.
— Нет, товарищ полковник. В Чите холоднее.
Громов усмехнулся. В Чите — минус тридцать пять. Здешние минус пятнадцать для забайкальца — осень.
Утром придут снова. Громов знал. И знал, что позиции выдержат, потому что построены правильно — тем человеком, чьё имя он выучил два дня назад и которого уже уважал, не зная лично, как уважают архитектора по прочности стен.
Где-то на северо-западе, за лесом, за полем, за дорогой, немецкие танкисты грели моторы кострами под картерами, потому что масло замёрзло и стартёры не проворачивали коленвал. Немецкие пехотинцы сидели в промёрзших грузовиках и дышали на руки, и руки не отогревались, и пальцы не разгибались, и винтовочный затвор примерзал к ладони, если дотронуться без перчатки.
Громов этого не видел. Но чувствовал: мороз, который для него был домом, для них был врагом. И этот враг — бесшумный, невидимый, не знающий ни пощады, ни перемирия — работал на его стороне каждую минуту, каждый час, каждую ночь.
В Чите холоднее. Здесь — терпимо.
Глава 13
Псел
Кирпонос стоял на берегу и смотрел на запад.
Псёл в ноябре — неширокий, метров сорок, с тёмной водой, которая ещё не замёрзла, но уже замедлилась, загустела, будто река думала о зиме и не могла решиться. По берегу — ивы, голые, чёрные, с ветвями, похожими на нервы. За рекой — поле, серое, пустое, без снега — украинская зима другая, не московская: здесь снег приходит поздно, а уходит рано, и между осенью и зимой — долгая полоса грязи, тумана и того особенного холода, который не обжигает, как мороз, а проникает, медленно, через шинель, через гимнастёрку, через кожу.
За полем — немцы. Клейст.
Кирпонос знал, где стоит Клейст, знал его позиции до роты, до пулемётного гнезда. Три месяца разведка работала: наблюдатели на берегу, ночные группы, «языки», которых таскали через Псёл в октябре, когда вода была ещё тёплой и переправляться можно было вплавь. Разведка рисовала карту, и карта с каждой неделей становилась яснее, и Кирпонос читал её, как читают знакомую книгу: позиции 1-й танковой группы растянуты на триста километров, от Сум до Кременчуга. Триста километров — шесть дивизий, из которых одна танковая с сорока танками на ходу, остальные — пехотные, некомплект тридцать-сорок процентов. Снабжение — одна железная дорога и три грунтовых, размытых, разбитых, через которые партизаны пускали эшелоны под откос в октябре и пустят снова, когда прикажут.
Шесть дивизий на триста километров. Одна на пятьдесят. Между ними — промежутки, которые закрыты заставами, патрулями и ничем больше. Ребёнок с палкой не прорвёт укреплённую позицию, но ребёнок на лыжах пройдёт через промежуток, и рота пройдёт, и полк пройдёт, и дивизия.
А у Кирпоноса — четыре армии.
Он не любил это слово — «четыре армии» — произнесённое вслух, потому что за словом стояли люди, и людей он помнил, и каждый из них имел лицо, и некоторые лица он помнил лучше, чем хотел бы. Лица тех, кто погиб при отходе в сентябре, — двенадцать тысяч, арьергард, задержавший Клейста на двое суток, пока основные силы уходили за Псёл. Двенадцать тысяч — немного по меркам этой войны, капля по сравнению с тем, что могло быть. Кирпонос знал, что могло быть: ему показали в августе, на совещании в Ставке, карту другого варианта — котёл, шестьсот тысяч пленных, четыре армии уничтожены. Ему не объяснили, откуда карта, не сказали «в другой истории», сказали: «Вот что будет, если не отойдёте вовремя». И он отошёл. И армии — целы.