Чернов в это время уже был у самой немецкой траншеи. Пулемётчик, того, ориентир семь, успел установить пулемёт и дать одну короткую очередь, попавшую в лобовую броню тридцатьчетвёрки и срикошетившую вверх, не причинив вреда, кроме того, что Чернов от неожиданного «горохом по железу» вздрогнул и услышал, как в башне наводчик Нуриев, татарин из Махачкалы, двадцати лет, припадая к прицелу, сказал ровным голосом: «Цель — пулемёт, бруствер, левее рельса, дистанция двадцать. Осколочный.» И через две секунды грохнула пушка тридцатьчетвёрки, и в башне вспыхнуло жёлтым, и гильза, звеня, упала в гильзоулавливатель, и Чернов, посмотрев в триплекс, увидел, что бруствера на том месте больше нет, мешки разлетелись, и пулемёт молчит, и человек, который только что был пулемётчиком, превратился во что-то такое, на что в обычной жизни взрослый мужчина не смотрит, а в эту минуту Чернов посмотрел и не задержал взгляда — задерживаться нельзя; за траншеей было следующее поле, и следующая линия, и за ней дорога, и за дорогой Мга, и время войны шло быстрее обычного.
Тридцатьчетвёрка перевалила через траншею. Чернов почувствовал, как танк нырнул носом, как заскрежетало дно по бруствру, как машина выровнялась и пошла дальше, и в этот момент он услышал в наушниках голос Журавлёва, ротного: «Вторая рота — за мной, курс двести десять.» Курс двести десять — это было юго-запад, на дорогу к Мге, и Чернов повторил: «Саенко, курс двести десять, скорость максимальная.» И Саенко дал газу.
В то же утро, пятнадцатого декабря, но в другом месте, несколькими часами раньше, в три часа ночи, в полутора километрах южнее танковой просеки, у самого стыка между двадцать первой и двести двадцать седьмой немецкими пехотными дивизиями, лежала в снегу первая рота двести пятьдесят девятой стрелковой дивизии под командой старшего лейтенанта Андрея Петровича Рябова, двадцати четырёх лет, забайкальца, родом из посёлка Хилок, в верховьях речки той же Хилок, в трёхстах километрах к западу от Читы. Рябов был тем самым старшим лейтенантом, который три недели назад ехал в эшелоне из Читы в Москву, двенадцать суток подряд, в тёплом купе с тремя другими офицерами, и который смотрел из окна на Транссиб, проходивший через Урал, и через Куйбышевский узел, и через подмосковные станции, и думал, что никогда раньше не понимал, что такое Россия, потому что Россия из учебника географии не имеет ни этого размера, ни этих красок, ни этого звука колёс, бьющих по стыкам по двенадцать часов в сутки одиннадцать суток подряд. В Малой Вишере дивизию ссадили двадцать восьмого ноября, за пятнадцать дней до этой ночи, и эти пятнадцать дней Рябов и его взвод, а потом и его рота (потому что прежнего командира роты, лейтенанта из Хабаровска, отослали под Тихвин ещё в первый день), готовились к ночной атаке на стык, и каждый рядовой его роты, сто двадцать семь человек, знал на память маршрут, и расположение пулемётных гнёзд, и места предполагаемых проходов в минных полях, которые сапёры обещали открыть за час до атаки.
В два часа ночи рота вышла с исходных позиций в полукилометре от ничейной полосы, в белых маскхалатах, надетых поверх полушубков, без касок (каска ночью не нужна, а шум даёт), с автоматами ППШ, которых в роте было тридцать четыре, и винтовками, которых было девяносто три, и с гранатами по четыре на каждого, и шла бесшумно, по-сибирски, тихо — в Забайкалье крестьянские дети с детства учатся ходить в лесу, не пугая зверя, и эта детская привычка теперь обернулась военным умением. Рябов шёл во второй цепи, не в первой: командир роты идёт во второй, чтобы видеть свою роту целиком, и за ним шли его связной, рядовой Куликов, восемнадцати лет, новобранец из Читы, и санинструктор, ефрейтор Тоня (Антонина Степановна Гордеева, тридцати одного года, бывшая фельдшерица из Хилока, та же родная Рябову Хилок), и эти двое были теми, с кем Рябов проходил последние две недели каждое учение, и кому он доверял, как доверяют людям, прошедшим вместе двенадцать суток в эшелоне.