Выбрать главу

— Товарищ капитан, — сказала Тоня, доставая шприц с морфием. — Сейчас укол поставлю. Будет лучше.

— Танки прошли? — спросил Журавлёв. Голос у него был тихий, хриплый, но внятный.

— Прошли, товарищ капитан. Вторая рота, говорят, у дороги на Мгу.

— Хорошо, — сказал Журавлёв. И ещё через секунду: — Кто командует ротой?

— Не знаю, товарищ капитан. Из второго танка, наверное. Чернов, может быть.

Журавлёв закрыл глаза.

— Чернов, — повторил он. — Молодой. Ну ничего. Справится.

И больше ничего не сказал. Тоня поставила укол, накрыла его шинелью и пошла дальше, и через два часа санная колонна пришла в Малую Вишеру, и Журавлёва довезли живым, и положили в палату полевого госпиталя, и через ещё три часа он умер, не приходя в сознание, и был похоронен на кладбище у Малой Вишеры, в братской могиле с двадцатью четырьмя другими, погибшими в эти трое суток, и на могиле этой был поставлен фанерный обелиск с двадцатью пятью фамилиями, и фамилия Журавлёва была первой в списке, потому что был он по званию старший среди всех двадцати пяти.

Семнадцатого декабря, в одиннадцать часов тридцать минут, в условиях ясного, морозного, тихого утра, советские части под командованием Мерецкова заняли станцию Мга. К этому моменту двести двадцать седьмая пехотная немецкая дивизия, не успевшая получить приказ на отвод вовремя из-за того, что переворот в Берлине пришёлся на самое неудачное для неё время и приказ Гальдера дошёл до Линдемана только утром шестнадцатого, ушла на юго-запад, к Любани, оставив арьергард, который держал три рубежа подряд и в бою у деревни Турышкино потерял до двух рот пехоты и две батареи противотанковых орудий. Двадцать первая пехотная отступила на Тосно, тоже организованно, тоже с арьергардами, но с меньшими потерями, потому что выдвигалась раньше и далось ей это легче. Котла, на который рассчитывал Мерецков в конце ноября, на котором был построен весь его план и о котором мечтал каждый штабной офицер в Малой Вишере последние шесть недель, не получилось, потому что Гальдер, ставший начальником Генерального штаба сначала при Гитлере, а с тринадцатого декабря — при Беке, успел отдать приказ на отвод за два часа до того, как русские танки замкнули кольцо, и приказ этот, сухой и точный, в три строки, спас от плена и уничтожения около пятнадцати тысяч немецких солдат.

Мерецков узнал об этом утром семнадцатого, в восемь часов, от Стельмаха, который держал в руках перехват приказа Гальдера, и держал его аккуратно, как держат неприятную бумагу, не желая ронять, но и не желая прижимать к себе. Мерецков прочитал перехват, ничего не сказал, и через полчаса выехал на машине вперёд, к Мге, и в одиннадцать часов сорок пять минут он стоял на перроне станции Мга, в десяти метрах от здания вокзала, у которого не было крыши, и от которого уцелели только три стены и кусок четвёртой, и смотрел, как железнодорожный батальон номер семнадцать, шедший за наступающими частями со вчерашнего полудня, уже работает на путях. Двадцать четыре человека, в чёрных шинелях, в ватниках, с кувалдами, с ломами, с короткими железнодорожными костылями, рассыпавшиеся вдоль трёхсотметрового отрезка путей, и двое старших, бригадиры, ходившие между ними и распоряжавшиеся скупыми, рабочими, простыми словами, какие в железнодорожном деле употреблялись и до революции, и после, и не изменились ни от войны, ни от мира. Кувалды стучали по костылям. Звук был ритмичный, металлический, и в нём была та мирная сила, которую генерал Мерецков, стоявший на пустом обмёрзшем перроне в одиннадцать часов сорок пять минут утра семнадцатого декабря тысяча девятьсот сорок первого года, услышал так, как не слышал, должно быть, никаких других звуков в своей жизни.

Он подумал о девятистах тридцати восьми. Это была цифра, которую он записал час назад в свою тетрадь, ту самую, на двадцать пятой странице, под предыдущей записью «На операцию не влияет»: убитыми за три дня боёв; раненых ещё две тысячи четыреста двенадцать, безвозвратно потерянных танков девятнадцать, в ремонте двенадцать; снарядов израсходовано на восемьдесят процентов от боезапаса. Эту цифру он сейчас должен был сообщить Сталину, потому что Сталин ждал доклада, и потому что цифры эти были такими, какие ему, Мерецкову, никогда раньше произносить не приходилось. Он стоял на перроне и думал, что среди этих девятисот тридцати восьми есть капитан Журавлёв, и есть младший сержант Митрофанов, и есть рядовой Орлов из третьей роты Рябова, погибший в ночь на шестнадцатое от очереди немецкого пулемёта, и есть пулемётчик Семёнов из батареи Кулагина, обмороживший обе руки настолько, что пришлось ампутировать четыре пальца, и не вошедший в число девятисот тридцати восьми, потому что не убит, но и не вернётся к работе уже никогда. И что среди девятьсот тридцать восемь есть имена, которых он, Мерецков, не узнает, потому что нельзя командующему фронтом знать имена всех своих убитых, и в этом незнании есть та неизбежная вина, какую старые полководцы носят всю жизнь, и которая делает их к старости такими тихими, что им трудно бывает разговаривать с теми, кто на войне не был.