Они поужинали. Мама дала Оле полтарелки супа и кусочек хлеба, и сама взяла полтарелки супа и тоже кусочек хлеба, и они ели медленно, как ели всю эту осень, потому что быстро есть, когда мало, было тяжело и было неправильно. После ужина мама вытерла стол и легла на кровать, и сказала Оле:
— Оля. Завтра я приду пораньше. С работы отпустят, потому что воскресенье.
— Куда мы пойдём?
— Я хочу сходить на Пискарёвское. На могилу Тамары Сергеевны. И к нашим, к деду посмотреть, на Большеохтинском.
— Я с тобой.
— Конечно.
Мама закрыла глаза. Оля сидела рядом ещё минут десять, и слушала, как мама дышит, и думала, что мама очень устала, и что мама старается это скрыть, и что мама самая лучшая мама в мире, и что князь Андрей умер бы быстрее, если бы у него не было Наташи, и что у мамы есть Оля, и поэтому мама, может быть, не умрёт.
Потом Оля встала, погасила керосинку, и легла на свою кушетку, и натянула на себя одеяло, и заснула, и за окном было темно, и в темноте, по чёрным улицам нетопленого, неосвещённого, занесённого снегом города, не зажигая фар, ехали грузовики с продовольствием, привезённым через коридор и через ладожский лёд, и ехали они медленно, и каждые двести метров проходили патруль, и в Кобоне в это время подходила к причалу следующая порция полуторок, и Никонов, тридцати четырёх лет, тихвинский шофёр, отогревался в землянке у фельдшера и пил горячий чай с сахаром (сахара в Кобоне было больше, чем в Ленинграде), и Никонов думал, что завтра ночью снова выйдет на лёд, и снова поедет, и снова доедет, потому что как-то иначе он не умел. А в Малой Вишере, в той самой школе, на той самой парте, генерал Мерецков заполнял карту обстановки на восемнадцатое декабря, и записывал в свою тетрадь следующую запись: «17.12. 11:30 — взяли Мгу. Потери — см. сводку. Котла не получилось.» А в Москве, в кремлёвском кабинете, Сталин в этот час не работал, потому что было поздно и потому что после звонка Мерецкова он отпустил всех, и сидел один, и пил чай, не горячий, а тёплый, потому что горячий ему запретил врач, и думал не о Мге, которая уже была взята и о которой думать было больше нечего, а о том, что через четыре дня — Москва, Калинин, Клин, Волоколамск, и что Конев и Рокоссовский готовы, и что вся сегодняшняя ночь, и завтрашний день, и день после завтрашнего складываются из мелочей, которых нельзя упустить, и которые сам он, Сталин, ещё в состоянии охватить, пока в кабинете тихо и пока чай в стакане не остыл совсем.
А на станции Мга, в трёхстах километрах от Москвы, при свете прожекторов работал железнодорожный батальон, теперь уже не двадцать четыре человека, а семьдесят, потому что за день к ним подтянулись две дополнительные роты из второго эшелона. Бригадиры расхаживали между путей и говорили коротко, и каждое соединение приближало то утро, когда первый паровоз пройдёт по этим путям, и потянет за собой первый эшелон с продовольствием, и первый эшелон войдёт в Ленинград, и у Ленинграда появится дорога. Не главная, и не единственная, но прочная.
И так шло время. И так шла зима. И так стояла Россия, пятнадцатого, шестнадцатого, семнадцатого, восемнадцатого, девятнадцатого декабря тысяча девятьсот сорок первого года, и стояла она устало, и стояла она терпеливо, и стояла она усилиями миллионов простых людей, у каждого из которых было своё дело, и каждый делал своё дело так, как умел, и от того, что каждый делал своё дело, складывалось то, что историки потом назовут великим переломом, но что в эту неделю не было ни великим, ни переломом, а было — рельсом, ложащимся на шпалу, и Сазоновым с биноклем на гвозде, и Анной Иосифовной у печи, и Олей с «Войной и миром», и Никоновым в землянке у фельдшера в Кобоне, и Мерецковым с тетрадью, и Сталиным с тёплым чаем, и тем главным, что было, — снегом, который шёл над всей этой огромной страной, и шёл одинаково и над Мгой, и над Ленинградом, и над Москвой, и над Малой Вишерой, и над Кобоной, и над тем местом в волховском лесу, где капитан Журавлёв был похоронен в братской могиле под фанерным обелиском с двадцатью пятью фамилиями.
Зима стояла. Россия стояла. Война продолжалась. Но в декабре семнадцатого, на пустой обмёрзшей станции Мга, рельс лёг на шпалу, и звук этот слышен был даже там, где его не могло быть слышно физически, потому что есть звуки, которые слышны не ухом, а всем человеком сразу, и звук этот был именно такой.
Глава 25
Столицы
Лондон
В три часа ноль семь минут утра тринадцатого декабря тысяча девятьсот сорок первого года личный секретарь премьер-министра Джон Колвилл постучал в дверь спальни на втором этаже дома номер десять по Даунинг-стрит, выждал две секунды и, не дождавшись ответа, открыл, потому что распоряжение, выписанное самим премьер-министром ещё в сороковом году, недвусмысленно гласило: при экстренных депешах не ждать, будить.