«Вся страна — точно карта, а цель адски, мучительно, а б с о л ю т н о неизвестна. Слишком этого мало, слишком мало — стиснуть бы весь мир в объятиях, перетворить его и перетва́рить, и отбросить — сомлевший от наслаждения (что именно он его стиснул), как он отбрасывал Ту, которая... Стоп. Ха — знали бы они, что он загадка даже для себя, вот бы посмеялись. Хотя теперь-то, если б хорошенько покопались, то, может, как-то под-под-подсознательно и догадались бы. Он уже «парил» над своей «бездонной приватной дырой» («приветной» — как говорил один мужик, очень, кстати, умный, — есть ли слово ужасней?). Не смотреть туда, в эту пропасть («настоящую, разрази ее гром, а не дурацкую, придуманную каким-нибудь еврейчиком или мистиком из кафешки» — собственные слова Его Единственности) — там безумие, а перед тем, может, еще и смерть на трезвую голову от собственной руки — по причине ненасытимости. Чего ж ему еще-то было надо, ему, чей личностный потенциал был максимально воплощен? Ему требовалась Актуальная Бесконечность в жизни — а такого, увы, не бывает. Работа, работа, работа — спасает только это. Не дать отравить себя залежами нерастраченных сил. А Бехметьев все советовал немного отдохнуть. «Жизнь — только то, чем до упаду насладился и измучился», — весело отвечал ему Квартирмейстер, беспощадный к исполнителям своей воли, как Наполеон. Знаменитый спаситель душ, брошенных на край пропасти прижизненных мучений, и опекун душ, уже осужденных, говаривал о нем: «Erazm Wojcechowicz nie imiejet daże wriemieni, cztob s uma sojti. No eto, dołżno byt’, konczitsa kakim-nibud’ wzrywom». Одно было ясно: ни нация, ни общество как таковые его не интересуют: то есть скопление ч у в с т в у ю щ и х с у щ е с т в не интересовало его абсолютно. Состояния массовой психики не вызывали в нем резонанса. «Изнутри» он чувствовал нескольких человек: 1) дочь; 2) жену; 3) «эту обезьяну» (как говорила генеральша о НЕЙ), ну и 4) сучку Бобчу. Остальные были цифирью. Но этих «остальных» он видел как никто — холодно расчленяя их, как на вскрытии: от ближайших поклонников до последнего солдата, которого всегда умел поддеть за самый пупок. И скорее он разлетелся бы на мелкие кусочки, чем сам себя проанализировал до такой степени, чтобы понять, есть ли у него какие-то национальные чувства или социальные инстинкты. Судьба его швырнула на вершину пирамиды, и он должен был выстоять там до конца. Но судьбе он сам достойно помогал. Вот и теперь — заварить кашу, а потом эту кашу максимально собой приправить, чтоб весь мир о нем говорил, — но не так, как нынче. Ему было мало, что какие-то там занюханные заграничные газетенки изредка по мелочи что-нибудь о нем вякнут. (Вообще нас тогда публично замалчивали, втайне используя как буфер — «бутафорский буфер бухой, разбухшей и тупой, как бутсы, буйной буффонады» — как говорил он сам. Что-то там было еще о буфете — вроде того, что Россия и Польша для монголов — буфет с закусками, прежде чем они пожрут весь мир. В свободные минуты «Великий Коцмолух» любил такие слова».) Да, сегодня это единственная форма творчества — по собственной прихоти разворошить человеческий муравейник (хотя бы ту же Польшу), нарушив заклепанную, как обруч на шее, организацию масс и систему внешнего давления. Но это было, скорее, интеллектуальное новообразование — ибо в крови у квартирмейстера не было воли к власти, разлитой по всему телу. Она сидела в какой-то гипертрофированной мозговой железе — торчала отдельно, зато крепко».