Мысли Вождя и театрик Квинтофрона Вечоровича
Через три дня после печального инцидента Зипек поселился с семьей — ему уже было дозволено ночевать вне службы — он стал «старшим юнкером». Ночи он проводил в безумных игрищах с княгиней, которая в предчувствии близкого конца прямо-таки троилась, если не десятерилась, в глазах и руках окончательно разнуздавшегося в сознательном падении щенка. Генезип наконец узнал, что такое пресыщение. Странные то были минуты, когда он смотрел на сущности, которые еще вчера казались безупречно таинственными (глаза при виде их лезли из орбит, а руки превращались в ненасытные щупальца), как на обычные предметы ширпотреба. Но такие состояния были недолги. Эта тварь всегда умела изобрести что-нибудь новенькое, извлечь новый «трюк» из неисчерпаемых запасов своего богатейшего опыта, причем без особо вульгарного демонизма. Однако тот эпизод в ванной действовал и на временном отдалении — словно радий, посылая неисчерпаемые импульсы, он предохранял от любви, зато служил резервом угасающего чисто эротического возбуждения. Это было скверно, гарантия была довольно подлого свойства. Что-то стало портиться без всякого явного повода.
В это самое время, как-то вечером пошел Генезип в театр Квинтофрона Вечоровича. Его затащил туда Стурфан Абноль, почти насильно. Шла уже вторая его полуимпровизационная пьеса, в которой, во втором составе, в роли какой-то умирающей от меланхолии девочки-подростка должна была впервые выступить Лилиана. До этого Генезип не соглашался увидеть свою сестру на сцене. Может, это была подсознательная ревность, а может, скрытый родовой стыд за то, что в семье завелась актриса (как-никак Лилиана — урожденная Капен де Вахаз). Слишком медленно шла жизнь, и чувствовал это не только Зипек, а и весь народ, более же всего — сам Коцмолухович. У него была концепция, невыразимая словами, неуловимая, как паутинка, и прочная, как вязка стальных тросов, — он чуял ее в своих мышцах, во вспышках воли, в том, какой громадой он возвышался над самим собой (это была его специальность): Вождь желал, чтобы народ как целое стал единой личностью, столь же могучей, как и он сам, — машиной, собранной с высочайшей точностью до последней гайки и винтика, и в то же время — свободной, как свободно с виду беззаботное облако в темно-сапфирной глубине пространства. Таким был он сам, и ему хотелось ощущать весь этот блок сырья как собственное изваяние: заколдованные в бездвижности материи мускульные ощущения, распираемое совершенством идеальное целое. Что делать: ваял-ваял, а выходили одни каракули да кульфоны. Но и из них — элементов распада — он клепал какую-то импровизированную псевдоконструктивистскую лабуду. Всадник из всадников, он трясся на скверной, ленивой кляче со впалыми боками. Но любил даже свои ошибки, был влюблен в себя б е с с о з н а т е л ь н о — этакий кавалерийский гипер-быко-нарцисс. Чтоб осознать это, ему не хватало еще одной духовной платформочки — чуть выше; достигни он ее — и не смог бы действовать, ощутил бы парализующий метафизический абсурд мироздания. Он был снарядом; всю нацию чувствовал так, как снаряд чувствовал бы позади себя (если б чувствовал) спрессованный в гильзе пироксилин. Он концентрировал под собой взрывчатую смесь, которая, как из пушки, должна была вытолкнуть его из здания квартирмейстерства на улице Быконской в высшие сферы предназначения. Читал он только перед сном в постели, и то лишь «Барча» да «Остров сокровищ» Стивенсона. После чего крепко спал до пяти утра на правом брюхобоку и просыпался со свежим дыханием, пахнущий свежескошенным сеном. Они — женщины — это очень любили.
День «премьеры» Лилианы оказался вдвойне (потом, разумеется) памятен для Зипека, поскольку с утра смотр училища произвел сам Вождь. От скуки ожидания (его скуки хватило бы еще человек на пятьдесят главнокомандующих всех армий мира) он начал инспектировать провинциальные «войсковые» училища. Это была сплошная оргия фетишизма. Но Коцмолухович обладал одним редким достоинством: чужое обожание стекало с него, как дождь с макинтоша, при этом не обязывая его быть все тем же — неизменным и обожаемым. Он умел не подпускать повсеместно, даже в ближайшем окружении воздаваемые ему языческие почести к тому внутреннему органу любострастия («клитору амбиций» — как он его называл), вторичное действие которого создает вторичную личность (не ту, кем ты должен был быть), — сумму всех мелких движений, совершаемых поклонниками этой раковой опухоли, что разъедает порой сильнейшие характеры.