Выбрать главу

Только теперь Генезип вспомнил о семье, но все как-то не решался спросить. А почему? Да просто, несмотря ни на что, чувство отрыва от реальности было восхитительно; а тут могла выплыть и проблема «алиби», и разговоры с Лилианой, и театр, и Перси, и черт его знает что еще. Но состояние это надо было прервать. Ах, плыть бы вот так вечно — голова пузырем, хоть и блевать бы целую вечность, но чтоб, кроме ведра, ничего не было на этом свете — никаких проблем. Жить в постоянной нерешительности, в  н е и з м е н н о м  и  б е с к о н е ч н о м  намерении нечто совершить, в предвестии — только в этом всеобщность и совершенная округлость. Ах, кстати: а переворот? Но это было ясно: квартирмейстер победил. Она утвердительно кивнула, угадав его мысли. Если б еще все это делалось во имя какой-то конкретной идеи, если б можно было верить во что-то, кроме себя самого и кроме обязанности механически исполнять функции, навязанные неотвратимым фактом существования: от физиологических до военно-социальных, — тогда поучаствовать в такой авантюре было бы счастьем. Что делать —есть счастливцы, которые ввязываются в первую попавшуюся реальную конфигурацию и находят себе в этом экзистенциальное оправдание, а есть вечные изгнанники — не из какой-то определенной страны, общественной группы или даже человечества, есть «изгнанники вселенной», как называл их Стурфан Абноль. Это не те, кто по случайности не нашел себе подходящего места, не «déveineur»[205]’ы, не «nieudaczniki», которые «pust’ płaczut», — для таких вообще нет места и нет дела, которое могло бы им удаться, и нет благоприятных обстоятельств, и нет никаких шансов, даже если б они, такие как есть, очутились на планетах других систем, среди каких-нибудь удивительных созданий, принадлежащих к культурам бесконечно более высоким или  н и з к и м. Раньше это были творцы религий, великие художники, даже мыслители — сегодня иные из них сходят с ума, а другие жестоко страдают всю свою никому не нужную жизнь и не могут  д а ж е  как следует свихнуться. К счастью, их все меньше. Но опять подоспела третьесортная спасительная мыслишка: должен же во всем этом быть какой-то смысл, коль скоро он: а) встретил индуса, б) не погиб, в) повстречал ЕЁ и д) она верит в Мурти Бинга. Он не хотел об этом думать: от любого усилия кружилась голова и рвало. И Зипек снова блевал, упираясь потным лбом в ее добрые, мягкие, как цветочные лепестки, ладони. Но делал это свободно, легко и уже без всякого чувства унижения.

Информация

Рвота была следствием не столько контузии, сколько отравления морфином, что позднее установил сам гениальный Бехметьев.

Он сказал себе: «Будь что будет. Сдаюсь на волю судьбы». Потом бессильно вытянулся. Это была одна из тех минут истинного счастья, которых он никогда не мог по-настоящему оценить: полная изоляция чистого «я», словно на грани утраты сознания при эфирном наркозе: безответственность, вневременность — «идеальное бытие» понятий как реальное ощущение — и все же это был он, Генезип Капен, идентичный себе и как бы вечный, вне всякой житейской принудиловки. Еще бы малость это усилить, и придет ничто: муртибинговское «слияние с единством в двойственности».

Информация

В муртибингизме не было метемпсихоза, иерархии и множества «планов», только разные типы (а не степени) слияния с единством — здесь, в единственно возможном пространственно-временном бытии. В том-то и состояло преимущество данной веры над разными «теозоськами» (как говорил Коцмолухович), что она не давала надежды на всякие там «работы над ошибками» в иных «планах»: все надлежало выполнить здесь, а иначе «тип слияния с единством» мог быть так ужасен, что при одной мысли мороз по коже подирал. Об этом знали те, кто хоть раз (а больше, в общем-то, и не надо было) принял адские пилюли Председателя Высшего Химического Совета Поднебесного Государства, бессмертного Чанг-Вея. Они предвкушали то, что в конечном счете (время было исключено из этих размышлений — как? — никто не знал — но это была отнюдь не вечность) им пришлось бы пережить, если б они не захотели подчиниться дисциплине прижизненной смерти, полной механизации всех жизненных функций, — это было ощущение «malaise»[206], похожее на удушье, несварение, тошноту и  и з ж о г у  одновременно, возведенное чуть ли не в степень бесконечности, причем зрительные галлюцинации представляли собой невероятно мучительное и  б е з р е з у л ь т а т н о е  слияние непонятных предметов в нечто невозможное.

Элиза все так же держала руку Зипа, и это была единственная пуповинка, которая связывала его с миром. Это была наконец настоящая любовь: «любовница» не затягивала его в предательские дебри жизненных «какчеств», напротив — создала панцирь, изолирующий от остального бытия, а сама пропала в нем как «я», став лишь символом абсолютного одиночества. Конечно, такова была настоящая любовь для него (то есть «громилы со дна») — она была далека от того, что обычно считают любовью: в этой наглухо свинченной единичности уже не было места не только для того, чтобы принять кого-то «близко к сердцу», «заботиться» о нем в самом общем смысле, но даже для того, чтоб равнодушно понять тот факт, что иная, нежели он, психическая структура вообще возможна. А что уж говорить о самопожертвовании во имя другого человека, отказе в его пользу хоть от каких-то мелких привычек! Сам о том не зная, он был настоящим вампиром — хотя и не понимал, что может существовать не похожее на него «я», но практически на этом факте «инаковости», полной противоположности (в данном случае — «жажды жертвовать собой») он инстинктивно утвердил свое бытие, обманутый не столько собственной «душою», сознательно и расчетливо, сколько клеточной организацией тела, которая действовала с неотвратимостью целесообразно сконструированной машины. Могло показаться даже, что он «добр» к другим, он мог и сам себя таким считать, но, как говорит Кречмер: «Hinter dieser glänzenden Fassade waren schon nur Ruinen»[207]. В этом мрачном мире распадающейся личности бедной душе Элизы предстояло блуждать до конца, как в каком-нибудь потустороннем пекле, уготованном ей при жизни злобной случайностью — быть вечно несытой жертвой этого тела и красивой мальчикообразной мордашки, сжигать себя в неутолимой жажде полностью отдаться: он устрашился бы этого — ведь это сталкивало его лицом к лицу с ненавистной реальностью. Он мог только сосать ее кровь через трубочку, как комар, — в этом было его счастье. Ничего не зная обо всех этих психологических комбинациях, они любили друг дружку, прямо как «пара голубков», как обычная парочка в конце сказки, когда уже «все хорошо» — до самой тихой смерти.