Выбрать главу

— Откуда ты знаешь?

— От моего учителя. Непосредственный подчиненный Верховного Мастера Джевани — Лямбдон Тыгер. Я познакомлю тебя с ним. Он тебя научит переносить удары жизни. Тогда ты почувствуешь, что достоин не только меня, но и познания Тайны Предельного Единства в Раздвоенности.

— У этого твоего учителя, как видно, неплохая тайная полиция. Боюсь, ее методы работы поэффективней, чем у нашей дефензивы.

— Не говори, не говори так. — Она закрыла ему рот рукой. Зипек смежил очи и совершенно одурел. — Ты узнаешь его, но только после первой брачной ночи со мной. А может, и раньше. Это должно случиться, и ты в это веришь. — Однако эта девчоночка до того странно относилась к некоторым вещам, что Генезип чуть не разразился диким хохотом, что было бы, конечно, страшно неуместно. Но даже и это ему бы наверняка простили. Терпение последователей Джевани было неисчерпаемо. Ах — все бы хорошо, если б эта вера не была такой чушью! Все эти понятия, какие-то там «предельные единства», были для него мертвы: «Begriffsmumien»[208], — как говаривал Ницше.

— А твой всеведущий не говорил тебе, что это я...

— Нет — видимо, хотел, чтоб ты мне сам признался. — Тут Зипек рассказал ей о встрече с таинственным индийцем в ночь преступления. Элиза не дрогнула. Ее невосприимчивость к любым неожиданностям начинала его раздражать. Но в этом было что-то от полового возбуждения. Как раз невозмутимость ему в ней и нравилась: она возбуждала звериное бешенство, слитое в абсолютное (не-предельное) единство с неизвестной ему прежде «нежностью» и «лаской». (Ах — почему для этого нет других слов?!) И еще: ему мнилось, что он никогда, никогда не насытится ею, что никогда уже не вынесет вида других женщин. «Во всяком случае», он сжал ей руку в знак того, что, дескать, «д а», и навеки. И вдруг ужасное предчувствие обратило его в глыбу холодной боли, смешанной с почти метафизическим ужасом. А вдруг ему не суждено дожить до брачной ночи, вдруг он умрет, не очистившись от грехов? Его жизнь вновь не была его собственной жизнью: им владели какие-то страшные люди, они знали самые сокровенные тайны, знали все, несмотря на то что оперировали вздорными понятиями впрочем, может быть, лишь для толпы — ради приманки. Не в их ли руках и сам генеральный квартирмейстер? А может, он и тут верховодит, использует всех, в том числе и их, в своих непостижимых целях? Он ощутил внезапную гордость оттого, что им, каким-то недоделанным офицериком, занимается столь могущественная организация, как приверженцы Мурти Бинга — причем моголы, а не какие-то нижние чины. Все-таки они делают нечто реальное, а не бегут от жизни, как князь Базилий. [Воспоминание о том, ка он пребывал в лесной глуши, и весь людзимирский период показались ему далекой жизнью чужого человека. Видно, ничего в нем не осталось от того мальчишки — теперь он сам это понял, — какую-то секунду он был никем, балансируя на грани между двумя личностями. Тайный громила, заточенный отцом на дне, стал им самим и полюбил Элизу — сам-то тот на такое чувство к такой девушке был не способен. И все же если б ее мог полюбить тот мальчишка... Вот было бы «в мечтах взлелеянное» счастье, которое почти всех обходит стороной. Если б можно было хоть что-то по своей воле переставить во времени. Так ведь и то нет — все приходит или слишком поздно, или слишком рано. Делом Элизы (и опосредованно — приверженцев Бинга) было освятить его (= того типа) существование в ином, лучшем измерении.] Если, конечно, вся эта компания — не слепое орудие в руках еще более могущественной мафии, которая, возможно, даже использует ее в каких-то преступных, враждебных человечеству целях. А — все равно: хорошо, когда к чему-нибудь принадлежишь, а уж лучше всего — к какому-нибудь тайному братству. Ведь Генезип чувствовал, что сам, окажись он в эту минуту, скажем, на необитаемом острове, ничего не мог бы с собой поделать. Он был силой, власть над которой была ему внеположена. Он думал: «Должно быть, я игрушка тайных сил, которые воплощены в других людей. Да разве не все нынче таковы, при видимости самовластных жестов? Ими владеют высшие, поистине всемогущие силы — уже не «идеалы», как некогда, — а неумолимые законы экономики. Исторический материализм не был истиной искони, но однажды — веке в XVIII — он  с т а л  и с т и н о й. Социальный монстр творит небывалую прежде жизнь, все мы только марионетки — может быть, и крупнейшие индивидуальности нашего времени — тоже». Совершенно раздавленный, он впал в прострацию, граничившую с блаженным обмороком. Все дело было в отсутствии ответственности.