Генезип, как автомат, бродил по пустым комнатам и наконец наткнулся на мать. Она была спокойна. Лет пятнадцать тому назад она, наверное, скрытно радовалась бы смерти мужа. Ведь он наглухо закупорил ее, замуровал своими принципами и жесткостью, словно похоронил заживо. Сейчас она жалела его, несмотря на пытку совместного с ним существования, — преодолев центробежную силу, толкавшую ее к жизни, она давно от всего отказалась и во второй раз, уже по-другому, привязалась к жизнелюбивому пивовару, который был гораздо старше, чем она. Его смерть пришла преждевременно, оставив ее беззащитной перед жизнью и одиночеством и свалив на ее витающую в мистическом тумане слабую головку страшную тяжесть ответственности за любимого сынка, которого разрывала (это бросалось в глаза) непонятная ей ныне ненасытимость жизнью. А ведь это ее единственная опора — долг опекать его вкупе с привязанностью к нему возвышали предмет ее забот над нею самой, тем самым придавая ей спасительные силы. Она обняла Зипека и впервые после катастрофы разрыдалась, рыдания исходили из глубин, где, казалось, хранился запас залежавшихся слез. До сих пор (с шести часов) она только иногда коротко, отрывисто, без слез всхлипывала. Генезип хотел, но не мог заплакать — он был сухим, как щепка для растопки, холодным и равнодушным. Дно его души было растрескавшимся, ему хотелось отдохнуть, а тут такая неприятная история и масса новых проблем. Он еще не осознавал несчастья — и было ли оно вообще для него несчастьем? Вместе с «ожиданием боли» в потаенных уголках его души светился маленький лукавый лучик огромного удовлетворения. Что-то менялось в самой основе, что-то наконец происходило. Со времени полученного известия жизнь представлялась таящей в себе новые, чертовски интересные неожиданности. А было уже так нудно (этот шельмец недооценивал того, что происходит, из-за своего временного пресыщения), несмотря на все эротические аферы и относительно новую, но не первостепенную проблему: любил ли он княгиню или только хотел ее? Эта проблема соотносилась с неосознанной «Mutterprobleme»[47]: любил ли он мать ради нее самой или просто эгоистически привык к ней. Он проснулся, неизвестно уже в который раз. Но только теперь жизнь в самом деле ворвалась в стоячее болото его души, словно табун коней в пруд. Последняя маска сорвана — придется с этим считаться.
Сквозь тьму навязанного, не пережитого несчастья пробивалось радостное чувство: отец «отдал концы». (Вспомнились давняя детская зависть к коллегам в трауре по родителям и нездоровое, с эротическим уклоном ухажерство за их сестрами, одетыми в черное, — какое-то смертельное извращение, соединенное с подсознательным желанием расковаться, стать мужчиной, взять на себя ответственности за жизнь.) Наступающие дни таили в себе неведомое очарование. Вкус жизни, острый и дурманящий, словно вкус какого-то наркотического зелья, растекался по жилам щекочущей, дразнящей волной. Только теперь он почувствовал подлинное удовлетворение оттого, что стал мужчиной, что у него роман с «настоящей женщиной» — кто же были не настоящие? Мать, сестра, Эля и им подобные... Он стал главой семьи — он, третируемый всеми Зипек. Теперь у него появилось новое чувство к матери — его роль изменилась: он превратился из хлюпика в опекуна и повелителя. С оттенком превосходства, смешным ему самому, Зипек обнял мать и так, обнявшись (она прижалась к нему, что вызвало в нем странную сладостную гордость), они направились в спальню, где лежал труп, можно сказать, их общего отца. (Так в последнее время она относилась к своему мужу.) Мать казалась Зипеку старшей сестрой, и как таковую он полюбил ее еще сильнее и болезненнее. Какое счастье! Он был переполнен собой до краев, и этот момент был самым счастливым в его жизни, в чем он, впрочем, никогда не имел возможности убедиться. Он весь расплылся (сохраняя твердость) в неизвестном ему доселе душевном комфорте; он развалился в мире, как в кресле, почувствовав себя к е м - т о.