Выбрать главу

— Эк ведь какой грех! Оказия…— скорбно вздыхая, отозвался Лука Лукич.

А Стрельников, словно в каком-то угаре раскаяния, продолжал выворачивать душу наизнанку, не стесняясь подчас и таких подробностей, вспомнить о которых не всегда б он решился наедине с самим собою.

— Признаться,— продолжал он, беспокойно вороша подернувшиеся матовой пленкой угли,— едучи сюда, я отнюдь не сомневался в той справедливости, ради которой без малейшего колебания стал на этот путь. Не интересовали меня и деньги. Я страстно хотел взяться за порученное мне опасное дело. А теперь вот затрудняюсь даже сказать, за кого, собственно, безоговорочно рискнул я сражаться? Кого пошел защищать? Однако на первых же порах моей работы в зерносовхозе ощутил

я душевный надлом, все чаще и чаще начал тяготиться мучительной пустотой. Поймите же, Лука Лукич, что все это тяжко, ужасно, мучительно… Страшно почувствовать вдруг себя ничтожным, беспомощным и жалким врагом для тех, кому ты, в сущности, обязан и развитием своего дарования, и, если хотите, даже разумной жизнью на этой земле… Надеюсь, вы понимаете, что я хотел сказать?

— Вникаю, конешно… Невеселая песня! — жадно затягиваясь махрой, сказал Лука Лукич.

— Я же почувствовал себя с некоторых пор именно таким вот, случайным для Советской страны врагом…— продолжал после минутной передышки Стрельников.

— Да-а, одна печаль и воздыхание!..— молитвенно смежив очи, сказал Лука Лукич и, немного помолчав, спросил, придвигаясь к Стрельникову: — Что же теперь делать-то будем, Николай Михалыч? Куда вертать? Ась?

Стрельников молчал. Он сосредоточенно, с таким ребяческим, непритворным изумлением смотрел на мерцающий под таганком ворох углей, точно видел огонь впервые. Потом, помолчав, сказал:

— Бот, оказывается, как просто! А я трое суток мучился. Следовало бы только устранить поперечное перекрытие плюс на двадцать градусов срезать углы — вот тебе и облегченная конструкция прицепа! Удивительно, как это я сразу до этого не додумался…— осуждающе покачал он головой и, словно забыв про Луку Лукича, выхватил из внутреннего кармана спецовки потрепанный блокнот и, развернув его на колене, мгновенно начал набрасывать карандашом какой-то чертеж.

Не дождавшись ответа, Лука Лукич сказал:

— Человек вы умственный. Вашему брату загодя все окрест видать. Вник я в речи ваши, и ажио сердце от жалости замирать стало. У вас в руках всякое дело горит. И на кой же вам черт, прости меня господи, грех на душу мотать? Ни за что ни про что башку положить можно, коли вовремя не опомнишься. Я хоть высших за-ведениев и не проходил, в больших городах и на море не бывал, а чужой душе вполне сочувствую. Совет же мой вам таков. Томить себя больше сомнениями не стоит, прыгать с середки на половину — тоже. Отрешитесь-ка вы враз и навсегда от всякого нечистого действия, если способствия к этим делам за душой не имеете, и займитесь честным трудом на общее благо. Это и вам к лицу, и властям пользительно…

— То есть? — не понял Стрельников.

— Трудитесь честно — верой и правдой — себе на здоровье в зерносовхозе…— ответил Лука Лукич.

— Трудиться? Честно?! Это теперь не так-то просто,— с чуть приметной горькой усмешкой сказал Стрельников.— Я слишком много напакостил. На раскаяние у меня, пожалуй, не хватит мужества… Знали бы вы, какими глазами смотрят на меня сейчас некоторые рабочие! Девушка, оскорбившая меня, убеждена, что я враг, да и одна ли девушка?!

— Эк ты, какие страхи! Да тебе что, с этой девкой ребят крестить? — загудел возмущенно Лука Лукич.— Нет, хоть ты и умственней меня, а советую тебе поступить согласно моей науке. Шаркни-ка просьбу Азарову, сошлись, как водится теперь у специев, что тебя травят, жизнь не мила и тому подобные выражения. Не мне этой словесности тебя учить… Поверуй, после такой просьбы во всех газетах про тебя напечатано будет. Доверие завоюешь. Ты только пострашней слог составь… К тому же,— перешел на шепот Лука Лукич,— слух есть, что сам секретарь районной партии Чукреев стоит за твою защиту! Поимей в виду, Николай Михалыч, непременно сегодня же напиши. Сам знаешь, худого не желаю…

— Не знаю…— уклончиво ответил Стрельников.

— Ну что же теперь с тобой делать? — озадаченно развел руками Лука Лукич.—- Чую, душа в тебе не на месте, истомился ты, а разумного совету принять не хочешь. Уж не руки ли на себя наложить надумал?

— Руки? Нет, что вы, что вы! — так испуганно отпрянул от Боброва Стрельников, точно тот занес над ним нож.— Что вы! Наоборот. Выдумали тоже — руки наложить! Наоборот, очень хочется жить. Очень! Я никогда еще не испытывал такой огромной, звериной жажды к жизни, какую испытываю теперь. Странно. Иногда вдруг почувствуешь себя так, точно ты только что родился,— такими изумленными глазами смотришь на мир — хорошо!.. И потом, у меня необычайный прилив творческой деятельности. Я сейчас произвожу сложнейшие математические расчеты по конструкции чудесной машины — механического оросителя. Эта машина произведет революцию в сельском хозяйстве, в подвергнутых засухе местах страны. Я разрешаю проблему искусственного дождя!.. Что вы, бог с вами, разве можно умирать в наше время? Подумайте, ведь я, в сущности,

еще ничего не сделал. Я занялся в расцвете сил и возможностей преступным разрушением человеческих ценностей, тогда как призван созидать их. И разве мыслимо умереть, не утвердив себя в жизни?! Нет, я еще хочу стать знаменитым. Я еще хочу изобретать, радоваться, скучать, разочаровываться, любить, ненавидеть. И не хочу лишиться этих священных человеческих прав, и никто не посмеет лишить меня их!..— убежденно заключил Стрельников.

Он говорил как подсудимый, которому дано последнее слово. И, слушая его, Лука Лукич подумал: «Уж не зачуял ли он, собака, опасность?» И, подумав так, поторопился, сославшись на неотложное дело, прервать разговор и тотчас же покинул юрту.

Оставшись один, Стрельников долго сидел в раздумье, точно стараясь припомнить что-то или, внутренне насторожившись, прислушаться к чему-то, слышному ему одному.

Костер погас.Жарко тлел под голубым пеплом ворох углей.Однообразно-глухой, медлительно замирающий доносился издали рокот — это затихало в степи дневное торжище. Потом пронзительно, с надрывом проплакала где-то верблюдица, и от ее гортанного, по-человечески скорбного вопля у Стрельникова так заболело сердце, что он, ухватившись за грудь рукою, закрыл глаза.

Спустя некоторое время Стрельников прилег возле полупогасшего костра и скоро забылся тем тревожным, неспокойным сном, когда отрывочно-беспорядочные сновидения, утомляя мозг, физически изматывают человека. То ему снились стада диких джейранов, то — табуны лошадей, гонимых куда-то в степи черной бурей, то за ним долго гналась с горящей, как факел, головней Катюша Кичигина, и Стрельников, холодея от страха, чувствовал, что ему не уйти от этой погони. Очнулся он с томительной слабостью во всем теле, усталый и потный. Во рту было сухо и горько. Опять зябко горели виски, и ему становилось не по себе в этой темной пустой юрте. Он подбросил в костер хворосту, и веселый огонь несколько унял волнение.

Усевшись у костра, Стрельников раскрыл на коленях блокнот и, вспомнив о приснившейся Катюше Кичигиной, подумал: «Как она ненавидит меня, наверное! И как отвратительно держался я с нею в тот вечер, когда потребовала она от меня немедленной выдачи прицепов!..

Может быть, написать ей толковое, хорошее письмо? Но как написать? Что написать?» Потом, после некоторого раздумья, он, придвинувшись еще ближе к пылающему костру, стал писать в блокноте с такой поспешностью, точно боялся, что его вот-вот прервут и он не успеет высказать того, что было так необходимо высказать этой девушке. Он писал: