«Приказ
С сего числа сего года я отстраняюсь от вверенной мне должности управляющего отделением № 5, как не соответствующий, согласно мнению директора, своему прямому назначению, а посему вышеуказанную должность освобождаю.
Основание: устное заявление директора
Степного зерносовхоза т. Азарова.
С подлинным верно. Подписал:
Денис Сироткин».
Елизар начал было впадать в другую крайность: он не хотел признавать в практике своей работы решительно никакой канцелярии.
— А зачем, скажите на милость, мне эти бумажки?! — искренне недоумевал он. — С рабочим я словесно договорюсь. Дирекции вместо письменности любые цифры наизусть, когда угодно, докладать буду. Я в бумагу, как в бабу, не верю! Письменность и стереть, и дождиком намочить, и вообще потерять можно. А вот в башке у меня ничего не сотрешь. Тут риску меньше. Голова-то понадежней — ее ты не так скоро обронишь!
И он действительно с поразительной четкостью запоминал проценты и цифры выработки по декадам, по сменам, по отдельным индивидуальным заданиям каждого тракториста. Он отлично знал, лучше любого тракториста, где, когда и сколько тот сэкономил или пережег горючего, и производственные сводки в дирекцию подавал только устно, пока не приставил к нему Азаров личного секретаря — управляющего канцелярией отделения.
И вот впервые за всю свою малоуютную в прошлом жизнь очутился Елизар Дыбин в положении человека, которого уважал и которому подчинялся целый коллектив. С каждым днем все острее и больше ощущал Елизар новое, доселе неведомое ему чувство. Это было чувство огромной, все нарастающей радости общения с молодыми, здоровыми, сильными, работящими людьми. Просторней казались теперь Елизару окрестные горизонты, и чувствовал он, как молодел теперь с каждым новым днем не только телом, но окрыленной, просветлевшей душой.
А ведь еще совсем недавно, там, на родимом хуторе, все чаще и чаще подумывал он о незаметно, исподволь подкравшейся к нему старости. «Неужели все?! — не раз мысленно спрашивал он себя с усмешкой и тут же заключал — Выходит, так. Близок срок. Отбурлачила, отколесила по белому свету бесприютная моя жизнь — шабаш!» И было горько думать, что прошла, отмерцала незавидная его жизнь неудачника, как мерцает текучее марево в жаркий летний день над опаленной суховеями степью…
Что заметного, необыкновенного совершил он в ушедшей в прошлое жизни? Зашиб насмерть броском через голову знаменитого степного борца-богатыря? Свирепых цепных кобелей с пьяных глаз смирял для потехи?! Только-то?!
А между тем всю жизнь влекло Елизара Дыбина к такому полному напряжению всех сил, которое мыслимо только в труде и деянии, равном подвигу. Но ему не везло. Худо уживался он с его сварливым характером с хуторскими мужиками и, прослыв среди них нелюдимым, ни с кем не водил дружбы, хотя его всегда влекло на люди и тяготило одиночество.
А теперь, вдруг нежданно-негаданно очутившись по воле судьбы среди коллектива дружных, отважных, влюбленных в свой труд, в машины молодых людей, Елизар, и сам воспрянул душой, ощутил за плечами былые крылья. Ему страшно было уже вновь оказаться не у дел, утратить обретенную связь с этим коллективом. В душе Елизар, правда, побаивался полноты ответственности за доверенное ему руководство, а главное — не хотел осрамить себя в глазах Азарова. Зорко приглядываясь к подчиненным ему механизаторам отделения, чувствовал он, что все они, несмотря на молодость, во многом разбираются уверенней, лучше его, хотя никогда и никому не признавался в этом, Но чутье и сознание подсказывали Елизару, что многое еще надобно будет ему узнать, многому надобно будет здесь поучиться у этой озорной, любознательной и смекалистой молодежи.
И Елизар решил призвать на помощь собственного сына. Первое время держался он с Митькой отчужденно, подчеркнуто холодно, хотя и ревниво следил за его работой, радовался его производственным успехам. Елизар всей душой хотел, чтобы первенство на весеннем севе в. совхозе осталось за бригадой сына, и, как мог, косвенно стремился в этом помочь ему.
Но в канун окончания работы на участке случилось с Митькой неладное: неожиданно он исчез из бригады. Целый день сбившиеся с ног трактористы не могли найти своего бригадира — ни в палатках на полевом стане, ни на окрестных массивах. А вечером, когда заступала вторая смена, приплелся он на стан таким пьяным — хоть выжми! Это до того поразило ребят, что ни один из них не улыбнулся, не отпустил обычной в этих случаях шутки. Трактористы, недоуменно переглянувшись между собой, молча разбрелись по палаткам.
А Митька, едва держась на ногах, одиноко кружился в сиреневом сумраке по притихшему стану и унылым голосом не то напевал, не то с болью рассказывал кому-то:
Елизар Дыбин впервые видел сына пьяным. И при первом же беглом взгляде на непристойно-развязного и жалко улыбающегося Митьку он пришел в бешенство, хотел было показать власть отца. Но потом, наблюдая за ним из палатки чутко прислушиваясь к печальным его напевам, растроганно подумал: «Как на меня, однако, похож! Песни поет сердечные и степь без ума, без памяти любит. Моя кровь. Моя!»
Вдоволь накрутившись по пустынному, точно вымершему в этот вечерний час полевому стану, Митька устало присел возле костра. Поджав под себя ноги, он, свесив голову, горько о чем-то задумался. Мерно, как маятник, раскачиваясь из стороны в сторону, чуть слышно бормотал он какие-то невнятные слова. И Елизару вдруг стало жалко сына. Глядя на его сиротливо сгорбившуюся во мгле фигуру, вспомнил Елизар Дыбин далекую молодость, вспомнил бесприютные скитания по свету, все былые обиды и беды. Он встал и, подойдя к сыну, сказал:
— Пойдем ко мне в палатку. Разговор будет…
Митька с тревожным удивлением посмотрел на родителя, но тотчас же поднялся и покорно побрел вслед за ним.
Они сели на кошму друг против друга и долго молчали.
Наконец Елизар строго спросил:
— Сколько выпил?
— Полторы литры зараз! — хвастливо ответил Митька.
— Силен для началу, — с насмешливым одобрением отозвался Елизар Дыбин. — Это что же — с радости али с горя?
Помолчав, Митька взял из отцовских рук недокуренную папиросу, глубоко затянулся, смежил глаза и с тяжелым вздохом трезвого человека сказал:
— Друга я хорошего потерял, отец. Больше такого ни во сне, ни наяву не сыщешь! Был у меня такой, понимаешь. Цены ему не было. Единственный. А теперь вот один я, как беркут в степи на кургане, сижу и горюю. Сам не свой. Сердце горит. Потому и напился… Эх, да разве тебе растолкуешь?! Стар ты стал. Все равно не поймешь… — безнадежно махнув рукой, сказал Митька.
— Что-о? Я — старик?! — с вызовом переспросил Елизар.
— Правдой не задразнишь — не моложавый!
— Корить меня старостью тебе бы, сынок, грешно, рановато. Бог миловал, из ума я еще, как видишь, не выжил, силы не потерял. Двухпудовыми гирями крестаться покуда не разучился… Стало быть, с вами, молодыми да ранними, силой ишо потягаюсь!
— Эх, при чем же тут, папаня, твои гири? — усмехнулся Митька.
— Не в гирях суть. Не махай руками. Молчи, — сурово оборвал его Елизар.
— Слушаюсь, товарищ начальник…
— Зубы ты надо мною не скаль. Я сейчас пока тебе не начальник. Я — твой кровный родитель. А достукаешься — заговорю в кой миг и как начальник! — пригрозил Елизар. — Я, как родному дитю, скажу тебе вот что. Никогда не заводил я с тобой этакие речи, а теперь вынужден. Мыкали мы с тобой горя немало. Горек был у нас с тобой прежде хлебушко, солона водица! Страшную я науку в жизни прошел от Пинских болот до Охотского моря, да чуть было так в дураках и не остался… Сам-то уж был я отпетый; сорвался — туда и дорога! Да за тебя вот боялся. Тебя было до смерти жалко…