Выбрать главу

— Несправедливая гнется тут линия. Факт, одно надувательство. Обыкновенное дело… — заявил Филарет.

— Ну, это ты брось, Фита. Без нас, дураков, знают, что с нами делать!.. — прикрикнул на него Капитон Норкин.

Но и Капитон, да и прочие мужики, победнее, были в душе недовольны такой подозрительной распорядительностью Иннокентия. Однако ни один из них не решился открыто протестовать против столь явной несправедливости. Неловко было сразу вступать в спор с председателем, щедро наградившим каждого мужика отличной сеянкой. Но вот сейчас, понуро шагая в хвосте обоза за жалкими лошаденками с их бедной сбруей, мужики, почесывая затылки, переговаривались:

— Разве это дело? У их по бригадам не кони — звери, а у нас дермо на дерме!

— Факт, не кони у нас — пропастина. Обыкновенное дело… — подтвердил Филарет Нашатырь.

— Тоже мне — спарили хрен с редькой, — ворчал дедушка Конотоп.

Проня Скориков мимоходом шепнул на ухо Конотопу:

— Слышь, дед, а вот в батрацкой артели другие порядки. Там таких, как наши, коней хлебушком кормят.

— Ну, хлебушком?! Лошадей хлебушком, а сами — зубы на полку? — недоверчиво щурясь на Проню, говорил Конотоп.

— Насчет самих — не скажу. А лошадей, ей-богу, на паек определили, — божился Проня Скориков.

— Факт, — подтвердил Филарет Нашатырь.

— А это резон, если так, — согласился дедушка Конотоп. — Да рази на наших одрах без хлеба-то упряжку вспашешь?

— Факт, обыкновенное дело, не вспашешь, — говорил Филарет Нашатырь. — Нет, гляжу я, гражданы мужики, в той-то артели порядки не чета нашим. Зазря я оттуда вгорячах ушел…

Мужики вздыхали и, шагая в хвосте обоза, косились в ту сторону степи, где чернели обработанные пашни интернациональной артели.

Посудив-порядив, мужики начали пахать твердую залежь.

И на первом же заезде Капитон Норкин, озверев от досады, обломал о костлявый зад Прониного мерина черенок своего кнутовища. Мерин был не только стар, но на редкость ленив и хитер. Едва плетясь в парной запряжке, он, то и дело наваливаясь боком на норкинского конька, выталкивал его из борозды, и тогда старый плужишко начинал плясать и подпрыгивать в руках плугатаря Капитона Норкина, делая на каждом шагу огрехи. Разгневанный Капитон не выдержал и набросился на Проню Скорикова:

— Ты что же это, варнак, с такой клячей в порядочную артель прешь?!

— А чем мой конь хуже твоего! — заносчиво задрав бороду, огрызнулся Проня.

— Ого! Видали вы его, мужики? Он ишо под защиту своего одра берет! — завопил Капитон Норкин. — Нет, брат, шабаш. Я на такой кляче пахать не стану. Собрались тоже — Тюха, Пантюха да Колупай с братом!

Иннокентий Окатов, проезжавший мимо верхом, осадил рысака и, прислушавшись к мужичьей перебранке, строго прикрикнул:

— Я вот что вам доложу, дорогие сограждане. Я в своем коллективном секторе подобных конфликтов не допущу. Ясно?

— Понимаем… — потупясь, откликнулся Капитон Норкин.

— Факт. Нельзя этого допустить. Обыкновенное дело, — с угодливой поспешностью подхватил Филарет Нашатырь.

— Чья эта старая кляча? — презрительно спросил Иннокентий Окатов, показывая плетью на мерина Про-ни Скорикова.

— Мой конь… — глухо ответил Проня.

— Выпрягай, — коротко приказал Иннокентий.

И Проня, подскочив к мерину, точно стараясь заслонить его спиной, сбивчиво забормотал:

— Да ведь это он у меня так… Он у меня, правда, маленько с норовом. Никого, понимаешь, кроме меня, не признает. Он за мной без узды ходит. Он меня по одному посвисту узнает.

— Выпрягай, тебе говорят. Не рассусоливай! — повторил строгое приказание Иннокентий Окатов. — Нам тут с тобой разводить десятую воду на киселе из-за твоей клячи недосуг. Я не потерплю во вверенном мне колхозе тому подобного безобразия!

Между тем Проня, обескураженно крутясь около лошади, пытался еще что-то сказать, защитить себя, и мерина от обид и оскорблений. Но кто-то уже успел сбросить с вальков постромки, отцепить повод и так съездить кнутом Прониного коня, что мерин, ослепленный яростным ударом в переносицу, встал на дыбы, а затем полетел на полном карьере прочь с пашни, в сторону хутора.

Надвинув на глаза залатанный картузишко, втянув в плечи голову, Проня побрел неверной, пришибленной походкой вон из бригады.

Иннокентий, глядя вслед Проне, презрительно ухмылялся. Мужики понуро молчали.

Вечером сидел Проня Скориков в избе под образами, тупо смотрел на порозовевшее от заката горлышко полу-опорожненной им поллитровки. В кути на лавке примостилась долговязая Пронина жена Арина. Глубоко вздыхая, она зудила:

— Эх ты, чадушко ты мое, горюшко мое луковое!

Проня знал, что эти слова относятся к нему. Арина монотонно, нудно бормотала обидные, злые слова. Но Проня сидел, не возражая жене ни словом, ни жестом. Скучно было ему сидеть в, неприветливой избе за пол-литровой бутылкой. Скучно было смотреть сквозь оконное стекло на захламленный навозом двор, на печально поникшего головой под навесом мерина. Только что прошел озорной грозовой дождь, и в разбитое оконное стекло тянуло запахом свежих арбузов — ароматной свежестью прогретой за день солнцем и обмытой дождем земли, и запах этот томил хлеборобную душу Прони.

Он думал о том, что ведь всю жизнь мечтал удивить мужиков, растревожить их зависть, доказать, что он, Проня Скориков, не такой уж заурядный, обездоленный человек, как о нем думают на хуторе. Всю жизнь ему хотелось сказать мужикам: «Вот смотрите на меня, какой я, Прокопий Сидорыч Скориков, необыкновенный мужик. Не вам чета. И у меня жизнь с изюминкой!» Но где и в чем таилась эта его изюминка — он так и не смог разгадать за всю свою полувековую, скупую на удачи и милости жизнь.

В прошлом году отекли у старого мерина ноги, и аульный коновал Муратбек, осмотрев коня, отказался его лечить. Проня всю ночь напролет с душевным рвением и трепетом молился на гумне богу. Он дал богу обет навсегда бросить пить, если поднимется обезноженный конь, первым на хуторе отсеяться весной на собственной пашне. «Вот уж тут-то я тогда докажу мужикам, какой я. природный пахарь! Тут они поймут, в чем изюминка моей жизни!» — думал тогда Проня. Мерин мало-помалу повеселел и окреп. Однако и тут не суждено было Проне осуществить свой заветный замысел. Дернул его черт связаться на мельнице с подгулявшей компанией мукомольцев из соседнего хутора Белоградовского. Прогуляв с ними, он опять опоздал опередить хуторян с выездом на пашню.

— Чадушко ты мое! Чучело ты. пеньковое… — не переставала Арина пилить равнодушного ко всему на свете Проню.

Проня, не обращая внимания на нудные бабьи причеты, с горечью думал, как давно не пахал он, не жал и не сеял на собственной пашне! Три года назад Епифан Окатов отобрал у него последний пятерик семенной кубанской пшеницы. Долгую зиму, недоедая, ревниво берег Проня эту семенную пшеницу в своем сусеке. Но Корней Селезнев, призвав его через понятого в совет, приказал вернуть пшеницу Епифану Окатову — в зачет за потраву окатовской полосы овса мерином Прони. Напрасно пытался Проня, ссылаясь на верных свидетелей, — а такие у него действительно были, — доказать председателю сельсовета, что и потравы-то, в сущности, никакой не было, что нельзя лишать его последних семян только за то, что лошадь стоптала не больше квадратной сажени зеленого овса. У него отобрали семенное зерно, и Силантий Пикулин вдобавок обозвал его и вором, и жуликом, и пьянчужкой. А однажды спьяна тот же Силантий ни с того ни с сего ударил его по лицу на глазах у всего народа. И вот в памяти Прони начали вспыхивать злые огоньки больших и малых бед и обид. И в душе его, растравленной хмелем, горем и гневом, занималась неукротимая, горячая ненависть к Окатовым и Никулиным, к Корнею Селезневу и трахомоглазому Анисиму — ко всем тем, кто целый век безнаказанно издевался над ним, унижал его на людях, вгонял в беспросветные, горькие запои, в недоимки, в голодовку. Проня всю жизнь молча сносил издевательства и обиды. Всю жизнь он старался казаться безропотным, безответным мужичонкой, давно свыкшимся с непосильной чужой работой, с оскорблениями и побоями, с голодной и холодной избой и с вечно причитавшей по нему, как по покойнику, пилившей его душу тупой пилой Ариной.