Выбрать главу

— Вникаю…

— А вникаешь — помалкивай. И греха из-за своей полосы в артели не заводи. Мы с тобой тут равные члены. Вот как.

Климушка готов был уже произнести длинную нравоучительную речь насчет равноправия членов артели. Но, завидев проходившего мимо Романа, он, встрепенувшись по-птичьи, бросился к председателю. Настигнув Романа, Климушка, виновато улыбаясь, заглянул в его утомленное, черное от пашенной пыли лицо и сказал:

— В ножки к тебе, председатель.

— Что такое?

— Меня, слышь, всей артелью уполномочили словесное прошенье тебе подать. Ведь сев-то идет к концу.

— Да, кончаем, — удовлетворенно проговорил Роман, озираясь на чернеющие вокруг массивы посевных площадей артели.

— Ну вот видишь. Выходит, что мы именинники!

— Правильно. Так, дядя Клим, выходит…

— Не мы именинники — посев именинник, — поправился Климушка.

— Ну, факт…

— А раз посев именинник, то и смочить его нам не грех. Прадедами и дедами заведено. Не резон и нам нарушать вековые обычаи хлеборобов!

— Ах, вот ты о чем! — сказал, улыбнувшись, Роман. Но тут же строго добавил: — Нет, уж на этом вы, дорогие товарищи, извиняйте. Расходов на артельную выпивку в нашей смете не значится.

— Ну это, председатель, не твоя забота. Тут артельные девиденты ни при чем. Мы уже как-нибудь и без артельной кассы обойдемся. У нас, брат, тут все чисто уже обдумано… — сказал Климушка, выжидающе заглядывая в улыбающиеся глаза Романа.

Напрасно Роман, отнекиваясь и отмахиваясь, старался отвязаться от Климушки. Бобыль, ни на шаг не отставая от Романа, продолжал донимать его:

— Ты уж не перечь, председатель. Поимей снисхождение к трудящимся массам… Не ломай дедовского закона. Нарушишь обычай — добру не бывать.

— Дурных обычаев много…

— За дурные мы не стоим. Мы — за хорошие. Сам знаешь, через какую каторгу прошли. Имеем мы право попраздновать?

— Не знаю я, дядя Клим…

И Климушка понял, что председатель не станет перечить воле колхозного народа. Вот почему он, тотчас же отстав от Романа, незаметно ускользнул от него к притаившимся за соседним стогом прошлогоднего сена мужикам, дожидавшимся здесь результатов его дипломатических переговоров с председателем.

— Ну как? Уломал? — шепотом спросил его Михей Ситохин.

— Запрягай поживее коня. Ставь на телегу флягу да на хутор.

— А не мало будет одной фляги?

— А я еще, кроме фляги, пару ведерных лагунов прихвачу. Не беспокойся. Соображаю… — проговорил Михей Ситохин, деловито засуетившись около телеги.

29

Сеялка кружилась на последнем заезде. Таял на глазах незасеянный квадрат поднятой целины. Охватывало Романа непривычное, все возрастающее волнение. Громче, возбужденнее обыкновенного покрикивал он на лошадей, на плугатарей, на бороноволоков. И вместе с тем Роман чувствовал какое-то смущение, не осмеливался оглядываться на шагающих за ним по пятам, свободных уже от дел членов артели. Сюда, на массив, где заканчивался посев, собралась почти вся артель — от мала до велика. И люди, точно не веря своим глазам, кружились окрест массива поднятой и засеянной целины, дивясь отличной обработке его и размерам.

Над степью шумел весенний день. Казалось, звончее обычного звенели жаворонки, жарче горело, играя потоками света, солнце. И мнилось, что не будет конца этому дню и этим, таким уже близким к завершению, работам.

Роман, неотступно шагая — за сеялкой, на ходу регулировал ее рычаги и по-хозяйски строго следил за работой высевающего аппарата.

И вот пробил заветный час! Мгновение, о котором так нетерпеливо думали Роман, Мирон Викулыч, Аблай, и Клюшкин, и все члены артели, — это желанное мгновение настало!

Над степью прозвучал певучий и гулкий, как колокол, крик команды:

— Сто-ой!

И Роман вскочил с проворством акробата на корпус остановившейся сеялки, сорвал с себя запыленный рваный картуз и победно закричал:

— Все! Конец, дорогие товарищи! Отсеялись! Поздравляю вас с первой колхозной пашней, с первой нашей большевистской весной! Ура, товарищи!

Толпа окруживших Романа членов интернациональной артели, на мгновение всколыхнувшись, как вздыбленный морской вал, откликнулась на призывный клич председателя дружным торжествующим ревом:

— У-р-ра-а!

Над степью, над порозовевшими вдали от заката озерами, над черными, как вороново крыло, массивами поднятой целины, над невнятно синеющими вдали курганами и березовыми перелесками плыл, разрастаясь, могучий гул этого победного крика:

— Ур-ра-а!

— Ур-ра-а!

Над обнаженными головами утомленных, но счастливых людей мелькали подбрасываемые кверху потрепанные картузы хуторян и не менее жалкие тюбетейки бывших степных кочевников.

Вдруг чьи-то упругие, сильные руки легко подхватили Романа, и вот он взлетел высоко в воздух. Все выше и выше взлетал, как на крыльях, Роман над толпой, бережно принимавшей его молодое тело на простертые руки и снова легко и радостно подбрасывающей его кверху.

Потом Егор Клюшкин и еще несколько подоспевших к нему на помощь казахов подхватили Мирона Викулыча.

— Качать дядю Мирона!

— Мирона! Мирона!

— Викулыча! Викулыча! — снова, подобно взрыву, грянули дружные голоса.

Но Мирон Викулыч, вырвавшись из цепких рук Егора Клюшкина, бросился наутек с несвойственной ему резвостью. Однако его тотчас же нагнали около соседней межи Ералла с Кенкой и еще несколько подростков. Ребята, окружив Мирона Викулыча, пытались схватить его. Но старик, стойко, не даваясь им в руки, твердил с напускной угрозой:

— Не подходи, варнаки! Вот напали на старика! Да я-то тут при. чем?!

— Мы тебя качать будем высоко, как самого председателя! — оказал Ералла, продолжая наступать на растерявшегося Мирона.

— Не подходи. Не лезь лучше, а то ударю, — сердился Мирон Викулыч, обороняясь от назойливых ребят.

Вблизи сеялки уже качали Аблая. Он взлетал чад ликующей толпой, похожий на огромную птицу в ветхом своем чекмене, полы которого трепетали, как распростертые крылья. Ему казалось, что он взмывал под самые облака. И у него захватывало дыхание, замирало сердце, кружилась в жарком хмелю голова.

А к вечеру, когда все члены интернациональной артели собрались вокруг весело полыхающего костра на полевом стане, Михей Ситохин торжественно поднес Роману жестяную кружку водки. Низко поклонившись председателю, Михей сказал:

— Покорнейше прошу, Роман Егорыч, уважь честную нашу компанию.

Роман, смущенно озираясь вокруг, не решался взять кружку. Но члены артели вновь заговорили сразу все, хором:

— Пей, председатель!

— Не ломай стола…

Не нарушай исконных порядков…

— Выпей за именинника, за наш артельный посев!

— Да ведь я ее, граждане, не очень-то уважаю, — пытался отнекиваться Роман. — Пусть пьют старики. А мы, комсомольцы, повременим. Мы — напоследок…

— Нет, извиняйте на этом. Извиняйте. Возражаю, — говорил с притворной строгостью Михей Ситохин, наступая с кружкой на Романа.

И наконец, подчинившись воле коллектива, Роман принял из рук Михея кружку.

Наступила тишина.

Роман приподнял кружку над головой, и широкая доверчивая улыбка осветила его усталое, запыленное лицо.

— Так с чем нас поздравить, дорогие мои товарищи? — спросил он.

— С именинником, — снова низко в пояс поклонившись Роману, — ответил Михей Ситохин.

— С дорогим праздником, — в тон Михею Ситохину подсказал Климушка.

— Ну, тогда будем здоровы. Пью за вас, верные друзья и товарищи. За такой народ, за его труд выпить не грех. Это, в общем и целом, я хорошо понимаю. Спасибо вам за все, дорогие мои товарищи! — сказал Роман и при всеобщем выжидательном молчании членов сельхозартели легко осушил кружку до дна. Он выпил водку, не почувствовав неприятного запаха сивухи, которого до сих пор не мог переносить даже на расстоянии. А выпив, ничем не закусывая, — да закуски-то кстати никакой и не было, — тотчас же присел на тележный одер, сброшенный с передков, и в то же мгновение почувствовал, как качнулась, поплыла под ногами земля. Он смотрел на мужиков, толпившихся около брички, на казахов, на хуторских ребят-комсомольцев, шумно чокавшихся железными кружками, и сердце его пело от неслыханной радости, от гордости за себя, за этот оборванный, усталый, полуголодный, но не унывающий народ. Все его тело, скованное усталостью, вдруг обрело привычное, ощущение легкости, здоровья и молодости. Но в голове его зашумели золотые шмели. Мысли путались. «Вот хватил на голодный желудок — и пьянею, как собака, Пьянею…»