Но если цель законодателей была такова – что очевидно, – то что же произошло на деле? Суды присяжных стали строже. Однако в то же время возникла возможность обходить принцип внутренней убежденности. когда присяжные оказывались перед необходимостью принять решение о чьей-либо виновности – виновности, в пользу которой свидетельствовало множество доказательств, но полной уверенности в которой не было, – применялся принцип смягчающих обстоятельств и выносилось слегка или значительно меньшее наказание, чем было предусмотрено законом. Тем самым тяжесть наказания стала отражением допущения, степени допущения.
Так, скандал, дошедший до самых вершин судебного института, который вызвало развернувшееся в последние недели дело Гольдмана \ 18\ , где сам генеральный прокурор, требовавший наказания, был в итоге изумлен тяжестью вердикта, объясняется тем, что суд не применил тот вообще-то глубоко противоречащий закону обычай, согласно которому при отсутствии полной уверенности следует воспользоваться смягчающими обстоятельствами. Что произошло в деле Гольдмана? Присяжные, собственно говоря, применили принцип внутренней убежденности – или, если угодно, не применили его, но применили закон как таковой. Иными словами, сочли, что достигли внутренней убежденности, и назначили такое наказание, какого и просил прокурор. Но прокурор до такой степени привык к тому, что при наличии сомнений суд не удовлетворяет требование обвинения, а понижает его на ступень, что был потрясен строгостью наказания. Своим изумлением он словно проговорился об этом совершенно незаконном или, во всяком случае, противоречащем принципу обычае, в соответствии с которым смягчающие обстоятельства призваны отражать неуверенность суда. В принципе-то они ни в коем случае не должны служить выражением этой неуверенности; если неуверенность осталась, надо просто оправдывать. Фактически же за принципом внутренней убежденности вы обнаружите практику, которая по-прежнему, следуя старинной системе легальных доказательств, облегчает кару в меру неубедительности улик.
Есть и еще одна практика, ведущая к нарушению принципа внутренней убежденности и к восстановлению одного из элементов системы легального доказательства – элемента, по ряду признаков родственного принципу работы правосудия, который действовал в XVIII веке. Это квазивосстановление, это псевдовосстановление в правах легального доказательства выражается, конечно, не в возврате к арифметике улик, а в том, что – вразрез с принципом внутренней убежденности, согласно которому могут быть представлены или собраны все улики и долг взвесить их лежит на совести должностного судьи или присяжного заседателя, – некоторые улики сами по себе обладают властными эффектами, доказательными полномочиями, большими или меньшими в различных случаях и не зависящими от присущей им рациональной структуры. Но если дело не в рациональной структуре доказательств, тогда в чем же? Несомненно, дело – в излагающем их субъекте. Так, скажем, и в нынешней системе французского правосудия полицейские рапорты и свидетельские показания полицейских обладают своеобразной привилегией над всеми прочими сообщениями и свидетельствами, поскольку произносятся приведенным к присяге полицейским служащим. С другой стороны, отчеты экспертов – в силу того, что положение экспертов придает тем, кто эти отчеты излагает, научное достоинство, а точнее, научный статус, – также получают некоторую привилегию над всеми прочими элементами судебного доказательства. Это не те легальные доказательства, с которыми еще в XVIII веке работало классическое право, но тем не менее это привилегированные судебные высказывания, содержащие в себе статусные презумпции истины – презумпции, внутренне присущие им в силу того, что их произносят эксперты. Словом, это высказывания, обладающие характерными именно для них эффектами истины и власти: мы имеем дело с некоей сверхлегальностью некоторых высказываний в рамках производства судебной истины.
На этом отношении «истина – правосудие» мне хотелось бы ненадолго задержаться, ибо несомненно, что оно входит в число фундаментальных тем западной философии \ 19\ . Одной из самых бесспорных и коренных предпосылок всякого судебного, политического или критического дискурса является сущностная сопричастность между высказыванием истины и практикой правосудия. При этом выясняется, что в той точке, где встречаются, с одной стороны, институт, призванный регулировать правосудие, и, с другой стороны, институты, уполномоченные высказывать истину, – или, короче говоря, в той точке, где встречаются судья и ученый, где скрещиваются пути судебного института и медицинского или вообще научного знания, – в этой точке формулируются высказывания, которые обладают статусом истинных дискурсов, влекут за собой значительные юридические последствия и, кроме того, имеют любопытную склонность быть чужеродными всем правилам образования научного дискурса, включая самые элементарные; они чужеродны в том числе и нормам права и являются – как те тексты, которые я только что зачитал, – в самом строгом смысле слова гротескными.