— Ни за что! Только сносить! Разукрасить в конфетный фантик и в праздник города под общее ликование снести, срубить под корень! Я сочиню музыкальное сопровождение к этому торжественному акту. Я даже уже слышу тему, и она звучит исключительно в мажорной тональности.
Тут к Тиллиму сквозь окружающую толпу продрался его извечный недоброжелатель и недавний соперник. Это был не кто иной, как г-н Гладилов. Шефа рекламной редакции телевидения как подменили, улыбаясь во весь рот, он дружески похлопал Папалексиева по плечу и заговорил:
— Ты, брат, оказывается, борец за петербургские традиции? Похвально! Просто достойно восхищения! Мне твое выступление очень близко и дорого, как бывшему — впрочем, как знать? — коллеге. Я не ожидал, что ты так свободно владеешь немецким да еще специалист в архитектуре… Что ж ты от нас свои дарования скрывал? А может, ты и свой знак зодиака от меня скрыл из скромности?
— Вот-вот, это для вас важнее всего. Вам только досье по гороскопу на подчиненных собирать, — холодно произнес Папалексиев и добавил с металлом в голосе: — Руку с плеча уберите!
Гладилов, вспомнив, что сыграл не лучшую роль в жизни своего бывшего подчиненного, заискивающе предложил:
— Пойми, Тиллим, мне и самому жаль, что все так вышло… Уволил я тебя, конечно, сгоряча… А может, вернешься в родной коллектив?
Но теперь Папалексиев был уже ни от кого не зависим и почти знаменит, поэтому его ответ прозвучал как угроза:
— Я про тебя знаю все и, конечно, вернусь. У меня нет сомнений, что мы еще встретимся.
Насторожившиеся организаторы мероприятия, заметив недовольство в поведении главного сегодняшнего оппонента и сполна оценив его решительность в отстаивании убеждений, предложили обладателям пригласительных билетов перенести дискуссию за фуршетный стол в надежде утолить разногласия сытным угощением. Папалексиев с Каталовой, конечно же, оказались среди почетных гостей. Авдотья, гордая своим знакомством с Тиллимом, ухватив его под ручку, устремилась к компании московских коллег-телевизионщиков. Яркое выступление молодого знатока архитектуры привлекло внимание журналистов, и в надежде взять интервью они облепили его, словно рой пчел, готовых при возможности больно ужалить. Но Авдотья, знавшая толк в телевизионном деле, успокоила Тиллима, шепнув ему на ухо:
— Ты только мой. Им здесь не обломится. Я тебя никому не отдам!
Затем она объявила репортерам, исполняя привычную для нее роль секретарши и вживаясь в образ интимной подруги:
— Мой близкий друг, господин Папалексиев, отказывается давать интервью, но он готов рассмотреть ваши заявки в отдельном порядке… Он в прошлом наш бывший сотрудник, так что вам его не перехватить — не трудитесь!
Когда огорченные корреспонденты рассеялись в поисках своего случайного хлеба среди других, более сговорчивых персон, упивавшаяся безраздельной властью над перспективным Тиллимом Авдотья увлекла его от банкетного стола в полумрак бара за уединенный столик. Но скрыться от прессы им было, увы, не суждено: парочку вновь обнаружили вездесущие представители второй древнейшей профессии, которые, пользуясь коротким знакомством с Каталовой, составили свободные столики и, образовав единый длинный пиршественный стол, устремились навстречу веселью. Распивая горячительные напитки, они делились впечатлениями о сегодняшних событиях, иные, тут же раскрыв блокнот, писали статьи в вечерний информационный выпуск, но были среди них и романтики богемного вида, склонные со вкусом шалить, читать стихи и обсуждать всевозможные художественные изыски.
— А вам нравится Джойс? — спросил Тиллима томный молодой человек с мутным взглядом, прямым пробором и колечком в ухе — студент английского отделения филфака университета. При этом он осторожно дотронулся пальцем до руки Тиллима, как бы давая понять, что хочет вызвать его на задушевную беседу об элитарной литературе.
Папалексиеву этого прикосновения было вполне достаточно для того, чтобы достойно развить тему:
— Да, Джойс, конечно, величина. Странно было бы не восхищаться экзистенциальной бездной его «Улисса». Хотя мне ближе «Поминки по Финнегану», но, уж если быть предельно откровенным, я не вижу в литературе модернизма фигуры значительнее Пруста. Вот целый космос интимного человеческого бытия! Некоторые считают его творчество только иллюстрацией философии интуитивизма Бергсона, но я убежден, что такое понимание прустовской эпопеи слишком узко, и упиваюсь в ней каждой строчкой, каждым предложением. Но имейте в виду — Пруста следует читать только в академическом переводе Франковского. Там такой язык, такая поэзия! Вы, конечно, помните неповторимый пассаж из «Любви Свана» о чувстве к женщине, для зарождения которого, как пишет Пруст, «нужно только, чтобы наш вкус к ней стал исключительным»?