Накануне описываемых событий он расположился у раскрытого окна своей комнаты, любуясь на родную помойку. Мучимый ощущением огромной внутренней пустоты, он часто пил вот так, созерцая живую картину, которую, будучи неисправимым романтиком и эстетом, находил поистине прекрасной. Помойка служила для Леонтия маленькой моделью грандиозного мира, и не беда, что за всю жизнь он не был нигде, кроме своей деревни и ставшего ему родным Петербурга, — в грудах мусора и отбросов перед ним раскрывалась философская сущность земного бытия. Это был целый мир утонченных гурманов и неискушенных простаков, полный свидетельств человеческого существования, здесь запечатлелись следы технократической цивилизации и первобытной дремучести. Тут же являлись твари, веками нераздельно сожительствовавшие со всем человечеством в согласии и вражде. И за всю эту вечную жизнь Леонтий пил по-черному и честно, не отводя глаз от величественной бездны, представшей его взору.
На сей раз с третьего стакана он добился небывалой остроты восприятия, и ему захотелось увидеть нечто изумительное, такое, чего еще никто никогда не видел. Леонтий мечтательно прищурился, а когда вновь открыл свои затуманенные очи и усилием воли сфокусировал зрение, на месте помойки уже волновалось алое море роз, а на смену мухам откуда ни возьмись прилетели чудесные бабочки, порхавшие с цветка на цветок, шевеля тонкими усиками. От красоты такой Леонтий ощутил за спиной крылья и, вдохновленный, бросился будить соседей:
— Это ж надо! Вставайте скорее — чудо проспите! Помойка-то наша розами расцвела!
Недовольные соседи отзывались грубо, спросонья им и в голову не приходило выглянуть в окно, чтобы удостовериться в истинности слов Леонтия.
— Допился до белой горячки и лезет тут со своим бредом. Спать иди, баламут!
Но Леонтий не послушался советов сонных обывателей и, шагнув во двор через окошко своей каморки, по-пластунски, чтобы не спугнуть розовое чудо, пополз в его сторону. Добравшись до цветника, он некоторое время разглядывал дары Флоры, а потом принялся с наслаждением их нюхать и целовать. Радуясь как ребенок, Леонтий провел в подобных занятиях всю ночь, полагая, что грезы ему дарует родная русская водка. Как же он был благодарен ей в эти часы райского блаженства!
Утром голова с похмелья раскалывалась, и Леонтий определенно знал, что не спит, но сколько он ни кусал себя, сколько ни дергал за усы, сказочное видение не исчезало, а, наоборот, стало еще явственнее, хотя теперь уже совсем его не радовало. Изнемогая от невозможности объяснить суть происходящего, он заревел, как раненый медведь, и этот отчаянный рев продолжался до самого появления санитаров. «Скорую» Леонтий еще успел вызвать сам, но приехавших врачей встретил уже буйнопомешанным.
Папалексиев продолжал пребывать в поле чужих ощущений и мыслей, порожденных проросшими из помойки цветами. Толпа ротозеев, выстроившись вокруг преобразившихся мусорных бачков, всхлипывала и восклицала от избытка светлых чувств. Счастье сопричастности волшебству переполняло сердца и струилось по замызганным дворовым закоулкам, обволакивая их невидимыми волнами народного восторга и ликования. Папалексиев ощущал его в полной мере — душами множества стоявших рядом людей. Голодные насытились здесь духовной пищей, отчаявшиеся обрели надежду, огорченные возрадовались, а некоторые закоренелые ненавистники даже уверовали в любовь. Лицезреть столь блистательное чудо не доводилось еще никому из аборигенов Большой Монетной улицы. Одни полагали, что для фиксации данного феномена следует вызвать телерепортеров, наиболее восприимчивые созерцали каприз бытия безмолвно, обливаясь градом холодного пота или очистительных слез. Иные же досужие умы, поминая добрым словом пораженного зрелищем дворника, прикидывали на будущее: «Если Леонтия не выпустят из сумасшедшего дома, можно будет продать его комнату и на эти деньги нанять дворника из соседнего двора».