Мы двигались, все убыстряя шаги, и расстались, не прощаясь.
Навстречу мне шла женщина в шубе. Увидев меня, она растерянно повернула назад. Мне стало стыдно за свое лицо, и я поднял воротник. Я шел все медленнее, и меня подмывало желание вернуться обратно к месту драки, словно там я мог найти прежнего себя. Я непроизвольно сунул руку в карман, надеясь надеть перчатку, и тут вспомнил, что она у меня на руке.
Я почти побежал к месту драки.
Издали я увидел, что вожак с трудом поднимается, — земля словно не отпускала его от себя. Глаза мои потяжелели, но зрение обострилось. Казалось: стоит вожаку посмотреть в мою сторону — и я исчезну. Человек, в чьем кулаке недавно твердо сидело смертельное железо, направленное на мою жизнь, уходил пошатываясь, и мне было жалко его. Жалко всех. Жалко себя. Вожак даже шапку не забрал — точно она могла напомнить ему о моих ударах.
Безжалостно падал снег. Я очень боялся встретить милиционера или дружинников на обратном пути, но обошлось.
Я тихо открыл дверь своим ключом, хотя любил звонить: нравилось, когда дочь или жена открывают радостно дверь.
А тут — повесил пальто на вешалку в коридоре и, с трудом сняв ботинки, немного постоял, отдыхая. Из комнаты слышалось громкое ворчание телевизора. Я снял еще и пиджак, повесил его на пальто, скользнул в ванную. Быстро закрылся — ничто в жизни я еще не делал так быстро.
Матерую злобу, перевернувшую меня, вызвал удар, полученный в лицо. По макушку опущенный в грязь обиды, я бил, не помня себя. Эти мысли приходили мне в голову сами, без малейших желаний или усилий. Я мог лишиться жизни, дочь — отца, жена — мужа, родители — сына. Вода разбивалась о дно ванны, я стоял у воды, не решаясь влезть, боясь испачкать ее.
В ванную постучали.
— Что с тобой? — резанул слух голос жены.
Я недовольно поморщился — меня нельзя было теперь беспокоить. Пришлось собраться и ответить веселым голосом, на какой я едва был способен:
— Решил помыться.
— А почему к нам не вошел?
— Потом, Танечка, потом.
— Пап, ты чего там спрятался, а? Ты выпил, как дядя Слава, да? Он всегда в ванне прячется.
Я не ответил.
Жена увела ребенка.
Нет ничего блаженнее темноты.
Судьба
Плача, рассказывала она наболевшее:
— В армию-то не я должна была идти, а писаря сельсоветовского дочка. А он грамотный шибко был. Съездил куда надо, сало отвез, мясо, картоху. Вот меня вместо его дочери и взяли в армию. Мама-то ходила к нему домой, стыдила, а он как камень. Прокляла его моя мать. Отца-то уж моего на фронте убили, с мамой одни сестры остались. Ладно. Повезла меня маманя в центр наш районный, плачет: мужа убили, дочку забрали. А я рядом сижу, сказать ничего не могу, язык будто отморозила. Сидела да разревелась в три ручья. Мама меня обняла, прижала к себе, начала успокаивать. Все десять верст и проплакали. А лошадь согнулась вся от нашего плача, того и гляди упадет. Приехали. Попрощалась я с мамой, пошла, чувствую, кто-то смотрит вслед. Оборачиваюсь — Воронок, лошадь. Я и забыла про него, бедняжку. И так умственно смотрит, будто знал, что уж не свидимся. Подбежала я к нему, прижалась к шее, а она у него вздрагивает. Вот умирать буду, а вспомню, как из глаз его слеза вылилась: у меня прям сердце оборвалось. Вот ведь и о смерти на войне думала, а сердце так не обрывалось. И побежала скорей. Воронка-то я того еще жеребенком знала.
Вот так жили и выжили. А писарь дочку свою в магазин пристроил. Да от судьбы не уйдешь — простудилась она, померла. А я вот воевала два года, медаль имею. На День Победы все поздравляют, премию выписывают, в президиум сажают. А что было — прошло все. И вся-то жизнь маленькая, как слезинка Воронка.
Она пожевала губами, видимо желая сказать еще что-то, но раздумала и поспешила по своим делам.
Картина
Жена открыла дверь и вошла первой. Вслед за ней, пересиливая себя, двинулся Григорий Иванович. Он ждал изменений в комнате, хотя не представлял, какими они могли быть. Но все, абсолютно все было по-прежнему. Только когда пригляделся — почудилось, что мебель и стены недовольно смотрят на него — как на предателя. «Нервы расшатались», — решил Григорий Иванович.
Теперь, когда продали картину, его картину, единственное наследство умерших родителей, — покупка кооперативной квартиры стала реальностью.
Постепенно Григорий Иванович привыкал к этой комнате, к комнате, где никогда уже не будет картины. Комната показалась ему большой и пустой. И темной. Свет словно забыл ее.