Я люблю долго лежать в постели и смотреть в потолок и ни о чем не думать. Говорят, что женщина не переносит одиночества, — трудно придумать большее заблуждение. Если кто и не в силах перенести одиночество, так это мужчины, — им надо постоянно удовлетворять тщеславие, а каким образом, если рядом никого нет? Когда вы тратите целый час, чтобы добраться до работы, то поневоле станете мизантропами, а один вид машин будет вызывать у вас ненависть, вас раздражает сама возможность скорости, дороги, движения. Я тихо лежу, и мне хорошо, как никому на свете. Я одобряю все совещания мужа, все походы в пивной бар, все увлечения, в том числе и его любовницу: все это дает мне возможность побыть одной. Я люблю квартирную тишину. Ох уж эти мне прогулки в лес по воскресеньям. Я не ревную своего мужа; когда узнала, что у него есть любовница, я только удивилась, что не предусмотрела для себя такую возможность побыть одной. Может возникнуть правомочный вопрос: почему же я не разведусь? Да потому, что бывают дни, когда одной быть невозможно, когда всего боишься, и социального положения тоже, одно слово «разведенка» чего стоит. А может быть, у меня нет чувства ревности еще и потому, что ревность — чувство собственника, а я так занята собой, что ни на кого другого у меня просто не хватает времени. Когда я поняла, что со мной, я себя спросила: «Неужели я и вправду так одеревенела?» И, представив, чем занимается муж с другой женщиной и как занимается, я не испытала и доли печали, словно видела все это в кино. Мне кажется, что мы преувеличиваем свои чувства. Нас научили этому музыка, книги, кино, театр. На самом же деле — они льстят людям. Если бы не льстили, то не пользовались бы у них успехом. Большинство людей, почти все, живут равно, как и служат. Искусство — как косметика для женщины, не более того. Единственное, что отличает меня от всех — это способность получать высшее наслаждение от покоя. Когда мне надоедает быть одной, я включаю телевизор. Но без звука. Это собеседник, от которого можно избавиться в один миг, нажав кнопку выключателя. Когда нет звука, то нелепость жизни выглядит ужасающей. Если и телевизор надоедает мне, я беру книгу, открываю на середине и начинаю читать. Я не прочла еще ни одной, у которой бы мне захотелось прочесть первую половину. Когда вижу слова, в которые писатель облекает чувства, я становлюсь насмешливой. Слова — это кастрированные чувства или костюм для чувств, который явно им великоват. Поэтому я молчалива. Книги пишут лишь затем, чтобы не оставаться наедине с собой. Затем же идут в гости. Я мечтаю прожить сто лет.
Я включаю магнитофон и слышу: «Гори, гори, моя звезда». Я слушаю этот романс равнодушно. Мне видится в нем заигрывание со смертью. Может, я не люблю его еще и оттого, что его любит мой муж — человек совершенно здоровый, которого никогда не покидает чувство веселья. Я заметила, что романс этот нравится, как правило, лишь людям здоровым. Очевидно, это какое-то свойство здоровья — время от времени заигрывать со смертью. Его здоровье порой раздражает меня. Будь он болен, я бы любила его больше. И этот романсик сильно щекочет его воловьи нервы. Я выключаю магнитофон и снова погружаюсь в приятное лежание. Я закрываю глаза, и мне кажется, что чувствую, как неспешно движется во мне кровь, подкармливая собою и родинку. Когда муж ласкает меня, я внимательно слежу за его движениями — как радар, — и лишь его пальцы приближаются к родинке, я беру его руку и чуть покусываю ее — это приводит его в настоящий трепет. Я как бы извлекаю из него страсть этим прикосновением. При супруге я никогда не бываю нагой. Вначале он хотел видеть меня голой, но я так яростно сопротивлялась ему, что навсегда отбила охоту к этому желанию. Если бы люди знали истинные причины поступков других людей, то историю пришлось бы переписать заново. Это была бы самая смешная книга на свете. Мне кажется, что если бы я жила с другим мужем, я вела бы себя точно так же — ведь я живу ради родинки, и она диктует мне все желания. У человека должна быть любовь — это закон жизни, а любить себя легче всего. Я мечтаю прожить сто лет.
Раздается звонок в дверь — это мать. Мы договорились, что она придет сегодня. Но вставать и открывать ей дверь — лень. Я представила, что для этого нужно подняться с постели, идти по коридору, натягивать тапки, возиться у двери, представила ее нудные слова. Раздражение поселилось во мне, словно она пробыла уже у меня целый час. Нет, не буду вставать, делать эти движения наперекор себе, не стану переступать через вожделение покоя. Звонок звучит все требовательней и громогласней, и раздражение мое растет. Мне кажется, что он имеет щупальца, холодные, мокрые, одна мысль о которых рождает брезгливость. И это грубое животное хочет вытащить меня из постели, бросить в слова, движения, черт их возьми, в жесты. Я не желаю этого — это точно смерть. Да, да, для меня смерть — это лишение покоя. Звонок продолжает звучать, он бесит меня, я зарываюсь в одеяло, накрываюсь подушкой, стараясь спастись от него. Нет, не хочу никого видеть, ни мать, ни отца, ни бога, ни черта. Я хочу быть сама с собой. Щупальца звонка лезут под одеяло, все глубже, глубже, я готова встать и открыть дверь, лишь бы избавиться от них. О чудо, наконец они исчезают. Мать пощадила меня, сама того не зная, или услышала мои мысли? Мне хочется думать о втором. Что чувствует моя мать, спускаясь по лестнице, меня совершенно не волнует. Скорее всего пойдет к хлебосольному братцу и его болтливой жене и отведет душу в разговорах о всякой ерунде. Вечером она позвонит мне, и я что-нибудь придумаю к тому времени или не подойду к телефону. Я снова погружаюсь в полудрему, вытянув ноги, испытав истому в суставах. И тут во мне вспыхивает мысль. Именно вспыхивает. Я понимаю, почему ненавижу мать, почему я такая. Все из-за родинки, из-за этой проклятой родинки. Дрема сползает с меня, как одеяло, от возникшей мысли я чувствую себя так, словно побывала под душем. Я ненавижу ее за то, что она наградила меня этой проклятой родинкой, да-да, именно за это, мысль эта только сейчас стала очевидна. Ведь у матери точно такая же, но она никогда не задумывалась о ней — наверняка она вообще не любит задумываться, да ей и некогда, она или работает, или говорит, а чаще всего совмещает оба эти занятия. Я уверена, что мать не знает о смертельной опасности, которая таится в этой родинке — огромной, выпуклой, властной, уничтожающей. И я вдруг ясно понимаю, что одиночество мое продиктовано боязнью умереть — единственной причиной, которой большинство людей смогли бы оправдать мое поведение. Я вскакиваю с постели, осторожными шагами приближаюсь к двери и прислушиваюсь. Да, мать ушла, сомнения быть не может. Мне кажется сейчас, что кто-то может подглядеть мою мысль, точно она овеществилась. Я знаю трусливую осторожность своей матери, я унаследовала эту черту, потому и никогда не даю матери ключи от моей квартиры. Но чтобы вернуть иллюзию спокойного одиночества, любимейшего состояния, продолжаю стоять у двери, пока холод не заставляет меня вернуться в комнату. Я закрываю дверь, точно и вправду кто-нибудь может войти и помешать мне остаться со своими мыслями, открывшими так внезапно многое во мне. Подойдя к зеркалу, я сбрасываю ночную сорочку, скорей, скорей, хотя не понимаю, куда я спешу. Взгляд мой касается зеркала — и я забываю обо всем на свете. Я вижу родинку на животе. Словно это символ моей жизни. Груди мои воинственно напрягаются от легкого холода, и мне кажется, что соски — дула и направлены они в меня. Да, мне кажется, что по-настоящему женщина свободна только перед зеркалом. Оно — ее настоящий мужчина. От зеркала у меня нет тайн, и мысли, рождаемые перед ним, — откровенны, порой циничны и всегда естественны. Если быть откровенной до конца, то женщина никого не любит так сильно, как себя. Видя свое тело перед собой, разве будет женщина таиться в мыслях? Вид голой плоти тянет за собой голые мысли. Если бы заговорили зеркала, писатели и поэты замолчали бы навсегда: мир столкнется с такой откровенностью, искренностью, с какой не сталкивался никогда. Но слава богу, они не заговорят. Мы привыкли к зеркалам, они стали предметом обихода, как ложка и вешалка, а им бы надо стать центром комнаты, как раньше икона. Ведь когда некому поклоняться, человек начинает поклоняться самому себе. Просто одни сознаются в этом, а другие нет. Зеркало — лучшее доказательство, что человек существует, живет, и мысли более тщеславной быть не может. Я подхожу к зеркалу, словно боясь ему отдаться. Мне еще по-детски кажется, что сейчас в том мире, где я отражена, покажется мужчина и будет у меня на глазах делать со мной все, что ему угодно. Я прикладываю ладонь к зеркальной поверхности, в надежде почувствовать свое тепло, но его нет и в помине. В желании увидеть свою родинку я вижу некий ритуал, я поклоняюсь ей, я прошу ее не мешать моей жизни, моему покою. Я осторожно трогаю ее, но ничего не чувствую, словно это кусочек чужого тела. Люди никогда не избавятся от ритуалов, ритуал — в человеческой крови, и мы лишь заменяем один ритуал другим, не всегда решаясь с