е, словно она пробыла уже у меня целый час. Нет, не буду вставать, делать эти движения наперекор себе, не стану переступать через вожделение покоя. Звонок звучит все требовательней и громогласней, и раздражение мое растет. Мне кажется, что он имеет щупальца, холодные, мокрые, одна мысль о которых рождает брезгливость. И это грубое животное хочет вытащить меня из постели, бросить в слова, движения, черт их возьми, в жесты. Я не желаю этого — это точно смерть. Да, да, для меня смерть — это лишение покоя. Звонок продолжает звучать, он бесит меня, я зарываюсь в одеяло, накрываюсь подушкой, стараясь спастись от него. Нет, не хочу никого видеть, ни мать, ни отца, ни бога, ни черта. Я хочу быть сама с собой. Щупальца звонка лезут под одеяло, все глубже, глубже, я готова встать и открыть дверь, лишь бы избавиться от них. О чудо, наконец они исчезают. Мать пощадила меня, сама того не зная, или услышала мои мысли? Мне хочется думать о втором. Что чувствует моя мать, спускаясь по лестнице, меня совершенно не волнует. Скорее всего пойдет к хлебосольному братцу и его болтливой жене и отведет душу в разговорах о всякой ерунде. Вечером она позвонит мне, и я что-нибудь придумаю к тому времени или не подойду к телефону. Я снова погружаюсь в полудрему, вытянув ноги, испытав истому в суставах. И тут во мне вспыхивает мысль. Именно вспыхивает. Я понимаю, почему ненавижу мать, почему я такая. Все из-за родинки, из-за этой проклятой родинки. Дрема сползает с меня, как одеяло, от возникшей мысли я чувствую себя так, словно побывала под душем. Я ненавижу ее за то, что она наградила меня этой проклятой родинкой, да-да, именно за это, мысль эта только сейчас стала очевидна. Ведь у матери точно такая же, но она никогда не задумывалась о ней — наверняка она вообще не любит задумываться, да ей и некогда, она или работает, или говорит, а чаще всего совмещает оба эти занятия. Я уверена, что мать не знает о смертельной опасности, которая таится в этой родинке — огромной, выпуклой, властной, уничтожающей. И я вдруг ясно понимаю, что одиночество мое продиктовано боязнью умереть — единственной причиной, которой большинство людей смогли бы оправдать мое поведение. Я вскакиваю с постели, осторожными шагами приближаюсь к двери и прислушиваюсь. Да, мать ушла, сомнения быть не может. Мне кажется сейчас, что кто-то может подглядеть мою мысль, точно она овеществилась. Я знаю трусливую осторожность своей матери, я унаследовала эту черту, потому и никогда не даю матери ключи от моей квартиры. Но чтобы вернуть иллюзию спокойного одиночества, любимейшего состояния, продолжаю стоять у двери, пока холод не заставляет меня вернуться в комнату. Я закрываю дверь, точно и вправду кто-нибудь может войти и помешать мне остаться со своими мыслями, открывшими так внезапно многое во мне. Подойдя к зеркалу, я сбрасываю ночную сорочку, скорей, скорей, хотя не понимаю, куда я спешу. Взгляд мой касается зеркала — и я забываю обо всем на свете. Я вижу родинку на животе. Словно это символ моей жизни. Груди мои воинственно напрягаются от легкого холода, и мне кажется, что соски — дула и направлены они в меня. Да, мне кажется, что по-настоящему женщина свободна только перед зеркалом. Оно — ее настоящий мужчина. От зеркала у меня нет тайн, и мысли, рождаемые перед ним, — откровенны, порой циничны и всегда естественны. Если быть откровенной до конца, то женщина никого не любит так сильно, как себя. Видя свое тело перед собой, разве будет женщина таиться в мыслях? Вид голой плоти тянет за собой голые мысли. Если бы заговорили зеркала, писатели и поэты замолчали бы навсегда: мир столкнется с такой откровенностью, искренностью, с какой не сталкивался никогда. Но слава богу, они не заговорят. Мы привыкли к зеркалам, они стали предметом обихода, как ложка и вешалка, а им бы надо стать центром комнаты, как раньше икона. Ведь когда некому поклоняться, человек начинает поклоняться самому себе. Просто одни сознаются в этом, а другие нет. Зеркало — лучшее доказательство, что человек существует, живет, и мысли более тщеславной быть не может. Я подхожу к зеркалу, словно боясь ему отдаться. Мне еще по-детски кажется, что сейчас в том мире, где я отражена, покажется мужчина и будет у меня на глазах делать со мной все, что ему угодно. Я прикладываю ладонь к зеркальной поверхности, в надежде почувствовать свое тепло, но его нет и в помине. В желании увидеть свою родинку я вижу некий ритуал, я поклоняюсь ей, я прошу ее не мешать моей жизни, моему покою. Я осторожно трогаю ее, но ничего не чувствую, словно это кусочек чужого тела. Люди никогда не избавятся от ритуалов, ритуал — в человеческой крови, и мы лишь заменяем один ритуал другим, не всегда решаясь себе в этом повиниться. Я внимательно осматриваю свое тело — не появились ли зачатки новой родинки, не начала ли хиреть старая — нет: она по-прежнему выпукла, черно-бордова, бархатиста, пуглива, родна, чужда, печальна, сурова, одинока, тосклива, чутка, плотоядна, таинственна, сочна. Почему один из далеких предков был наделен этой печатью смерти, ведомой всем. Взгляд мой привычно-боязливо скользит по самым затаенным уголкам тела, и мне хочется проникнуть зрением под кожу: что там? нет ли рака? Меня бросает в дрожь от страха, что я могу серьезно заболеть. Я ненавижу всякую боль — душевную и телесную. Хотя нет, я не права, пошла на поводу у чужих мыслей — душевной боли быть не может, только телесная. Душевную боль придумали. Мать рассказывала, что стоило мне в раннем детстве ушибиться, как я начинала реветь на всю округу и не переставала до тех пор, пока не исчерпывала все свои силы, и сразу же сваливалась в сон, где бы ни находилась. Да, именно эта богиня, эта проклятая родинка определила мой характер лет с десяти, с тех пор как детская страсть к чтению натолкнула меня на тот факт, что если такую родинку поранить, то возникнет раковая опухоль. Эта мысль засела в меня, пустила корни, дала плоды. Родинка окрасила мое детство ужасом, сделала одинокой. И об этом ужасе я не смела никому поведать. И если прежде я любила свое тело, как любит его каждый звереныш, то после открытия смертельной опасности, заключенной в родинке, стала его ненавидеть. Я стала плохо учиться, дерзить. Я была обнесена забором страха и только за ним чувствовала себя в относительной безопасности. Я перестала играть со сверстницами, только одиночество могло подарить мне безопасность. Я избегала всех игр, резких движений. Физкультура стала для меня наказанием. И даже мужу не решилась я поверить свою тайну. Анализ, зачатками которого я стала обладать, поскольку получила массу времени для наблюдений окружающих, быстро помог мне понять, что мать моя — ограниченная, в меру любящая, но любовь ограниченного человека ведет скорее к несчастью, чем к счастью, поскольку ограниченный человек стремится сделать тебя счастливым по-своему. Отца же ничего не интересовало, кроме его жалкой работы и пива. Я рано вышла замуж, чтобы избежать бездуховной атмосферы семьи, ведь в прежнем родном моем доме у меня почти не было времени побыть одной из-за обилия братьев и сестер. К каждому человеку я относилась подозрительно, поскольку он невзначай мог нарушить покой моей родинки. И даже в первую брачную ночь я думала только о руках мужа, следила за каждым их движением, дрожа от страха за родинку.