Вернувшись к себе, он долго лежал с открытыми глазами, вспоминая свой первый поцелуй.
Прежде с «Приморьем» соседствовали деревянные корпуса, теперь превратившиеся в один высокий современный корпус, точно корабль, готовый вот-вот спуститься в море.
Сколько ему было тогда? Тринадцать? Да, кажется, тринадцать лет.
Или все-таки двенадцать?..
…Таня пригласила его на белый танец, он хотел отказаться, потому что знал: это понравится товарищам-мальчишкам, и он станет ближе к ним, и, быть может, они станут реже подсмеиваться над ним. Но Таня так светло подошла к нему, протянула руку — и этот жест решил все. Тело его горело, и когда он приблизил лицо к ее волосам, то услышал теплый запах детского мыла.
Этот запах и теперь, ночью, возник в нем, словно звал за собой по узкой тропинке воспоминаний, протягивал ему руку.
Звучала медленная музыка, и замершей ладонью он чувствовал живую от движения ткань ее платья. Он боялся пошевелить рукой или посмотреть ей в глаза. Иногда, скашивая взгляд, видел только чуть обгоревшие крылья носа. Танины ресницы нежно вздрагивали. И где-то там, в окаменелости нутра, рождалось радостное, благодарное чувство — меня, меня выделила она из всех, одного меня.
Мелодия кончилась быстро, и он со стыдом заметил, что ему хочется продолжения танца.
Но было уже поздно, темно.
Придя в корпус, он лег первым и притворился спящим, не откликался и все время думал о Тане, и ему хотелось, чтобы она думала о нем.
На следующий день он был среди дежуривших по корпусам. Они проверяли чистоту. С ними ходила медсестра.
В одной из палат он увидел Танино вчерашнее платье. Оно аккуратно висело на вешалке, и он неосознанным каким-то движением потянулся к нему, точно прикосновением хотел вернуть вчерашний вечер, ощущение первозданности всего окружающего.
Он облегченно заметил, что никто не увидел его порыва, и, когда все вышли, чувствуя сердце одновременно и в пятках и в висках, подбежал к этому синему платью, точно оно было его фантастическими вчерашними сумерками, и уткнулся лицом в теплую ткань, обернулся, убедился, что никого нет, и прильнул губами к волшебному рукаву девичьего платья. И тут же выбежал вон.
И весь день он носил на губах неповторимый вкус счастья.
…Теперь он думал о своей юности — и его жизнь казалась ему лишь слабой копией жизни, которая могла быть у него.
Могла ли?..
Начало
Странная профессия у писателя. Обнаруживать в себе душу и, чтобы люди не подумали, что ты их обманул в этом, выставлять ее на бумаге, распластанной, отдающейся глазам читателя. Между ним и бумагой — только машинка. Но и она — женщина. Странное сравнение, правда? Но вот сегодня мне на глаза попалась первая моя машинка, она стояла в шкафу, под газетой. Она была как чудовище в сравнении с моей теперешней машинкой. Когда я посмотрел на нее, мне показалось, что она мне улыбается. Я привык фиксировать свои чувства. Я знал — стоит пошевелиться чувству, как его можно вытащить на божий свет.
Машинка была большой, неуклюжей, некрасивой с точки зрения современных эталонов красоты. Она была похожа на мою первую женщину, которая была старше меня, — не на первую любовь, а на ту, которая первой вбирает твое естество и которая может стать матерью твоих детей. Но ты не отдаешь себе в этом отчета. Какой бы она ни была, ты испытываешь к ней чувство благодарности и нежности. Потому что в этот момент ты любишь. Эта большая, крепкая женщина лежит в твоих объятиях, а ты смотришь на нее и видишь совсем другие черты.
Я провел пальцем по краям моей машинки и почувствовал плотную пыль. Словно машинка платила мне за мою неблагодарность. Она видела мои слезы, которых не видела ни одна женщина, — почему же я забыл ее? А разве не забываешь женщину, разве она остается в памяти? Да, остается, но далеко, становясь совсем другой с течением времени. Мне легко взгрустнулось, но не о своей молодости, а о своей мечте, которой больше у меня нет. Я смотрел на машинку, на ее рычаги, вспоминал ее громкую речь и думал, что смогу вернуть свои прежние чувства. Человеку нужен друг, уж так он устроен, что не может быть один. И если у него нет одушевленного друга, появляется неодушевленный — книга, перо, марки, скрипка, сад, аквариум. Человек не может быть совсем один. И этим другом стала для меня моя машинка. Она знала меня лучше меня самого, потому что я ни в чем не лгал ей, я не мог лгать.
Я врал всем в той или иной степени, но только не ей. Авторучка обманывала меня. Когда я перечитывал, что она написала, то это не казалось таким грубым, как после машинки. Авторучка жалела меня. Машинка потребовала меня всего. Все пальцы я отдал в ее распоряжение, она была как кандалы. Она стала моим тюремщиком, моим тираном. Я старался убегать от нее — я не люблю власти женщин, я убегал от них, иногда уходил, но к ней я возвращался всегда. Я не мог без нее, зато она прекрасно обходилась без меня. У нее была своя маленькая комната, куда я отправлял ее всякий раз, когда чувствовал стыд после чтения очередного опуса.