— Из самовара пьют. Я тоже хотел самовар купить, но маловато нас. А всяких дальних родственников и гостей я не люблю. Да и родня как-то пропадает сейчас, исчезает в ней необходимость. Теперь каждый сам себе хозяин. Включи транзистор, мать.
Евгения Тимофеевна идет в дом, возвращается с транзистором, и ненужные звуки врываются в тишину.
— Папа, — говорит Марина, — лучше в тишине посидим.
— Слово женщины — закон, — разводит руками Иван Иванович, как бы заставляя Сергея этим жестом оценить его великодушие.
Звуки исчезают. И тишина становится еще гуще, слаще как-то. И даже заметней становится дым соседского самовара.
Участок Ивана Ивановича ухожен. Вдоль клубничных грядок положены полосы толя, всякая дощечка знает свое место. И глядящему вокруг себя Сергею приходит в голову, что, может, и не любовь у него вовсе, а просто желание постоянно видеть рядом с собой другого человека, который кажется добрым, тихим и понимающим. Ведь ничто не заменит человеку семьи. А так хочется говорить с кем-нибудь вечером. Знать, что рядом человек, который может тебя понять и хотя бы выслушает, а высказаться — значит наполовину избавиться от того, что мучает тебя. Но ведь я-то люблю, я не могу не любить ее, и Сергей снова залюбовался улыбкой Марины, движением ее рук. Он как бы убеждал себя, что любит ее, и почувствовал в себе желание прикоснуться к ней, взять ее за руку. Не ласкать, а именно прикоснуться — выразить нежность, так быстро накапливающуюся всегда в нем. Марина так ласково смотрела на него, что он захотел, чтобы все вокруг исчезли. Ему хотелось одиночества, но одиночества вдвоем, их общего, ото всех, одиночества, которое, может, и есть само счастье. Стало жарко.
Иван Иванович зевнул и сказал:
— Кто куда, а я к телевизору. Желающие — за мной.
Но никто не двинулся следом. Сергею было приятно смотреть на красивую Марину и все еще не растерявшую молодости Евгению Тимофеевну, которая казалась не матерью, а сестрой Марины.
Евгения Тимофеевна поднялась, стала уносить посуду в дом. Сергей и Марина вызвались помогать ей, но она остановила их движением поднятой ладони: «Нет, нет, сидите», точно именно в эти минуты должны были их сердца породниться навсегда.
— Тебе нравится мама? — спросила Марина.
— Да, — честно ответил Сергей, продолжая прислушиваться к себе.
Марина улыбнулась ему.
— Я рада. Хотя мама мало говорит, но я чувствую к ней большую близость, чем к отцу.
Сергей вспомнил разговор про цену на редиску и промолчал. Его сердце и слух словно отфильтровывали те только слова, которые были нужны ему сейчас для радости.
— Я люблю тебя, — сказал Сергей и почувствовал прикосновение Марины, и дотронулся до ее руки, лежащей на столе, и стал гладить тыльную сторону пальцев. Ее подушечки были совсем нежными, фаланги — длинными и изящными. И ему нравилось, что у нее не было длинных, хищно загнутых ногтей.
Слух уловил шаги Евгении Тимофеевны, и Сергей убрал руку — ему было неприятно, если именно она увидит его поглаживания. Казалось, Евгения Тимофеевна знает о любви и обо всем больше, чем другие, и только ждет, кто спросит у нее об этом, и она сразу же щедро поделится тем, что накопила ее душа. Он твердо знал, что любит одну только Марину, и этим было продиктовано его желание видеть Евгению Тимофеевну, слушать ее голос… Чувства и мысли не боролись в нем, а соседствовали, осторожно перенося внимание с матери на дочь. Они не мешали покою в его душе, а были включены в него.
А темнота уже царила вокруг. И ему казалось, что он врос в эту темноту и был заодно с нею. Свет ламп пытался отогнать ее, и все не хотелось уходить в комнаты, быть ограниченным стенами. Птица звала кого-то из тумана, но никто ей не отвечал. Может, она заблудилась, — подумал Сергей, — зовет, стучится ее маленькое сердчишко, ноет, боится, что туман никогда не рассеется.
Звякнула чашка. Мысль Сергея прервалась, и он увидел, что Марина смотрит на него как-то тихо, по-домашнему, по-новому, и он радостно откликнулся.
— О чем ты думал? — все так же по-домашнему спросила Марина, точно он стал уже ее мужем, членом их семьи.
— Слушал, как кричит птица, и мне было ее жалко.
Евгения Тимофеевна с какой-то детской улыбкой глянула на него, и он почувствовал, что с этого момента она стала относиться к нему не как к постороннему человеку. В этом было что-то унизительное.
Все трое сидели теперь молча за столом, и казалось, у всех была одна только мысль — не уходить как можно дольше из-под этих перемигивающихся звезд. Иногда слышались чужие голоса, но они не тревожили, а тоже как бы были этой темнотой.