— Я сюда в войну попал в первый раз, — сказал он, — в сорок четвертом году раненым тут лежал. Отец сюда ко мне с Украины приехал. Увидел все это вокруг и заплакал, и говорит: «Поп наш Никодим говорит про рай, а зачем он, рай, на небе, когда вот он, на земле». Я тогда решил — буду тут всегда жить. И женился здесь. Вот, живу. Троих сынов на ноги поставил, внуки пошли, жить бы да жить, а тут болезни напали, ходить вот не могу.
И он неожиданно заплакал.
Что я мог ему ответить? Говорить расхожими словами — от этого я давно отучился. Да и можно ли помочь человеку словом? Словом можно успокоить на время, а помочь — очень-очень редко. Я молча слушал стариковские слезы. А природа не слышала старика — она пела, смеялась и была счастлива.
— А как умирать неохота, — выплеснул старик. — Жить бы всегда.
«Всегда и будете жить», — хотел сказать я, потому что иначе смысла нет в жизни. Но я чувствовал, что он и сам так понимает окружающий мир, а его последние слова — необходимость еще больше утвердиться в этой надежде, подорванной болью, которая привела его на эту скамью.
Он поднялся:
— Посидел. Спасибо.
Он сделал шаг от скамьи и остановился:
— А ты живи счастливо. Мы себе сами все болезни доставляем, сорняки эти.
— Спасибо, — ответил я.
Он вздохнул и обреченно понес свое тело одолевать подъем, казавшийся мне таким легким. Я не стал смотреть ему вслед, снова смежил веки, удаляясь в счастье покоя и морского одиночества… Спиной я чувствовал, как шли молодые женщины, вяло разговаривая, вбирая в себя прохладу тенистой аллеи.
Я открыл глаза. Море лежало передо мной как единственное счастье на земле. И перед морем мне вдруг стало радостно и за себя, и за людей, с их мелкими заботами, все мы были равны у этого вечно синего одухотворенного существа. Небо над морем было свободно, ни одно облачко не могло омрачить его свободы. Внизу громко пробежал поезд, но не нарушил тишины во мне.
Было второе октября, вечером я улетал в Москву, чтобы завтра окунуться в густую толпу спешащих людей. Я возвращался к нелюбимой работе, к вечной нехватке денег, неоправданной суете буден, до краев наполненных однообразием, — тому миру, где, по словам старика, я сам себе доставлял болезни, сорняки эти.
А море раскинулось впереди как возможность постоянного счастья.
Утром по радио передали, что в столице минус три градуса и ожидается снег с дождем…
Слепой
Слепой приходил к морю вечером. Крупная галька шуршала у него под ногами.
Он слушал море исступленно, и лицо его отвечало движению волн.
Если бы надо было поставить памятник морю, я превратил бы этого слепого в мрамор.
Была тишина, и было море.
Он заученно снимал тапочки, аккуратно клал на них носки, входил в воду. В его движениях не было ничего жалкого.
Я видел море, а он слышал его, и мне казалось, что он знает о море больше меня и глубже чувствует его.
Почему он приходит только вечером? Где он живет? С кем? — занимало меня праздное любопытство. Порой мне хотелось пойти за ним и узнать все это.
Но та серьезность, с которой он шагал, и его сосредоточенность заставляли меня не прикасаться к этой тайне.
В один из вечеров я не дождался его. Так было и на другой вечер, и на третий…
Я понял, что он больше не придет.
Чужая жизнь прошла мимо.
С тех пор минуло восемь лет. В моей жизни было множество событий…
Когда мне тяжело, я закрываю глаза и вижу слепого. Он идет к морю. И море мне кажется слепым. Оно потому и гонит волны на берег, что хочет услышать: где лежит валун, где качается буй…
Какой счет?
— Иди есть! — крикнула мать из форточки.
Когда так кричали другим ребятам, голос раздавался сверху. А Вова жил в полуподвале, и ему хотелось, чтобы его тоже позвали обедать сверху.
Мать крикнула еще раз, Володя не желал отрываться от игры, но он знал, что мать будет кричать снова и снова и на него будут все смотреть. Этого он не хотел и покорно побрел на голос, расставаясь с азартом игры.
В подъезде было холодно, но после жаркого солнца это так приятно. Ступени были высокими, и Вове казалось, что именно от них идет холод — как ото льда. Он спускался медленно.
— Садись скорее, — сказала мать, — все остыло.
Бабушка уже сидела за столом и ела картошку, политую подсолнечным маслом. И лук. И молоко. И хлеб. Еще на столе было несколько ломтей колбасы.
— Руки вымыл?
Он молча встал, пошел мыть руки. В ванной было весело: синее мыло, много разноцветных соседских полотенец и голубой свет. Грязь уплывала в раковину, он смотрел на ладони с растопыренными пальцами — откуда на них взялось столько грязи? «Это свет виноват, — решил он, — будь свет послабей — и грязи было бы куда меньше». Обмылок старался вырваться из рук и уплыть в трубу, должно быть, там ему было интересней.