Она сама удивлялась, как забыто легко дышалось ей сейчас.
Сменила клеенчатую, с исчезнувшим рисунком скатерть на белую, свежую и любовно оправила ее края. Подошла к этажерке и достала несколько книг. Выбрала одну, которую Ваня читал чаще всего и, открыв наугад, долго вглядываясь в буквы, стала читать, водя пальцем по строкам, но глаза скоро перестали слушаться. Если б ее глаза были птицами, она бы давно отпустила их на свободу, а вдруг дано им то, что не дано человеку?
В одной из книг она снова нашла — как в первый раз — записку, оставленную ею для сына. По желтому листу бумаги расползлись буквы: «Ванечка, приди хоть сиводня рано. Я ждала, глаза об улицу изтерла, а тибя все нету и нету».
Пересмотрев книги, она не вернула их полке, а отложила на дальний край стола, оставив перед собой лишь одну. И долго сидела перед ней, положив отработавшиеся ладони на книгу, будто брусок бумаги был теплым и мать грелась о него.
Дошла очередь и до школьных тетрадей сына. Их уцелело всего лишь две — по русскому языку и по арифметике. Тетради мать берегла пуще самой себя. Она предпочла бы отдать половину оставшегося здоровья, чем лишиться их — необходимых, как кровь. И она думала, глядя на эти тетради, что когда человек постоянно рядом — нет и мысли, что он может пропасть, и вдруг — нет человека — и с удивлением понимаешь, как мало осталось от него.
Мать не замечала корявости сыновьего почерка, хотя внимательно всматривалась в него, словно надеясь увидеть сквозь веточки цифр и букв черты Ваниного лица. Небрежно написанные формулы виделись ей живыми.
Буквы были дружнее цифр, они держались в каждом слове за руки. Некоторые расплывались. Мать долго смотрела на них, поднесла страницу к лицу и поцеловала буквы, написанные сыном.
Потом достала купленные тетради, осторожно расправила скрепку, другую, и конец второй больно вошел под ноготь. Вынув листок и поводив шариковой ручкой по газете, мать стала писать сыну.
Если бы из мирового пространства кто-нибудь, наделенный неизмеримой силой, бросил бы сейчас взгляд на землю, и увидел бы кровь, войны, страдания, глупость и ложь людскую, опутавшие планету, и ужаснулся бы, то он и тогда простил бы всю землю и всех людей, увидев своим всевидящим оком одинокую мать, и если бы его сердце не испытывало прежде боли, то испытало бы ее.
Написав, внимательно перечитала письмо:
«Здравствуй, сыночек мой милый. Пишу вечером. Устала сильно. Мне без тебя мочи нету жить. Прасковья, что из пятого подъезда, ездила в церковь, я ей денег дала, чтобы Николаю Угоднику свечу поставила. Сама, бог даст, к весне выберусь, если доживу».
И подумав, приписала: «Твоя единственная мама Настасья Ивановна».
Когда совсем стемнело, мать включила свет и взяла толстую книгу, стоявшую на полке, в стороне от других. Она достала из книги несколько фронтовых треугольников и стала их гладить стертыми от бесконечной работы пальцами. В это время она улыбнулась. Фронтовые письма сына она знала наизусть и хорошо представляла, как он писал их, намаявшись от жестокой работы войны.
А от мысли, что она не рассматривала еще фотографии сына, мать на минуту стала совсем счастливой и произнесла вслух:
— Сыночек мой, без тебя бы умерла с тоски.
Почему мы живем так, словно наша жизнь — наказание за какую-то другую?
Необходимей сердца
Вожатые Матвей и Катя, стоя в коридоре, внимательно прислушивались. В дальней палате — у девочек — осторожно разговаривали, и они не могли понять: кто? Одинокий комар носился над ухом, Матвей отмахнулся от него, и надоедливый комариный стон растворился в густом, настоянном на запахе елей и ночных фиалок воздухе.
Разговор в палате девочек еле шелестел.
— Это Таня Звягинцева, — сказала Катя.
— Да, — прислушавшись, согласился Матвей.
— Иди, постой у палат мальчишек, а я с девочками разберусь.
Матвей на цыпочках прошел по палатам ребят, поправил одеяло у Коли Петяева. Тот повернулся на правый бок, зарываясь в тепло.
Матвей подошел к распахнутому окну. Свежий воздух медленно вплывал в палату, и он вздохнул глубже, словно хотел навсегда оставить в себе этот здоровый лесной воздух. Огромные звезды бродили по небу, и подумалось, что это звезды, посеянные каким-то невероятно талантливым пахарем в почву космоса, и одно такое зерно — Земля — дало росток жизни, еще слабый, но всеми силами цепляющийся за вечность.
Вожатые встретились снова и, не говоря друг другу ни слова, как люди, привыкшие друг к другу, прислушались опять. Теперь было тихо. Казалось, что две одинаковые лампы в коридоре стали еще более тусклыми, словно и они засыпали, как дети.