«Я предал ее, предал своего ребенка ради собственной шкуры, — говорил он себе, и тут же эти слова как бы одновременно сплетались с другими в неразрешимый вопрос: — А если бы меня убили? Зачем я жил? — снова думал он. В самом деле — зачем?»
Как он встанет завтра, что скажет жене, как посмотрит ей в глаза, сможет ли жить, зная, что там, в ее чреве, зреет второй свидетель его низости, его преступления. Почему он живет, слушает Ольгу, когда от ее слов обязан умереть. Он почувствовал жажду, встал.
— У него был нож, — сказал он.
Ольга услышала сквозь слезы, что он поднялся, закричала:
— Не подходи ко мне, не подходи, не хочу тебя видеть, не хочу!
Ей теперь остро хотелось прижаться к матери. Подспудно желая избавиться от страдания, она хотела прижаться к лону, из которого вышла в этот мир к счастью и страданию. В ней жило другое существо, диктовавшее ее теперешние поступки, когда сознание как бы сжалось, уступая дорогу животному инстинкту самосохранения.
— Не подходи, не подходи! — продолжала она выкрикивать с болью, хотя Андрей был уже на кухне, продравшись сквозь ее слова, как сквозь взмахи тяжелой плети.
Он пил, обливаясь. Вода вначале шла тепловатая, но он не стал ждать, пока пойдет похолодней, и жадно всасывал спасительную жидкость.
Часть кухни занимал большой старенький диван, чьи пружины боялись работы и молчаливо требовали отдыха за многолетнюю честную службу. Андрей лег на него, не слыша стенаний пружин, и тут обнаружил, что крики жены прекратились.
Ольга внезапно вскочила и стала раздеваться, исступленно скидывая с себя одежду. Белье было неприятно липким, она вспотела.
Она рванулась в ванну.
Струя холода обхватила ее, плотно к ней прижавшись, точно ища в малейших углублениях и извивах ее тела спрятавшуюся грязь: олицетворение пережитого. Ольга мрачно терла мочалкой кожу. Она терла так, словно хотела навсегда стереть с тела упругий бугорок груди, с напрягшейся земляничиной на вершине. Она подняла голову к потолку, откуда лился на нее хищный свет, рассматривая, ее тело, как бы смеясь над ней, возвращая ее к прошлому. Свет злил, снова губил ее, давил собою. Наконец она почувствовала, что вода слишком холодна, включила теплую и осознала свое тело как чужое, будто сменила оболочку. Она с наслаждением предавалась физической боли, терла себя безостановочно, и ей казалось, что не вода бегает по ней, а невиданные серые зверьки с многочисленными лапами. Когда вода стала теплее, зверьки уже не бегали по ней, а ласкали ее и подушечки их лап были нежными.
Набросив халат, чтобы скрыть от враждебного света свое тело, она быстрыми шагами вернулась в комнату. Возбужденное водой тело требовало действия, и Ольга, повинуясь этому безотчетному желанию, стала резкими движениями собирать разбросанную одежду. Собрав, она застыла посреди комнаты, не зная, что делать с бельем, как избавиться от него навсегда. Первой ее мыслью было выбросить все в окно, но, приблизившись к балкону, она явственно представила, как предметы ее туалета нелепо обрядят деревья и кусты и будут, как выброшенные белые флаги, кричать всем, что она сдалась на волю насильникам. Она уже не помнила о зверьках, ласкавших ее в ванне, а погрузилась в одно желание — избавиться от этих всевидящих свидетелей ее поражения. В этот момент подспудно и зародилась в ней мысль о собственной вине в случившемся. Ее обессиленная в бореньях с собой душа требовала теперь ощущения вины, ибо в этом ощущении можно было наиболее глубоко забыться, а забытье было в теперешнем состоянии единственным спасением для Ольги. Сама она, конечно, не понимала этого, но человеческий организм, миллионы лет приноравливавшийся к окружающей среде, выработал уже свою программу действий, направленную на свое спасение.
«Выбросив все в окно, я как бы скажу всем, что произошло со мной», — лихорадочно пробегало в ее голове, и она видела перед собой эти слова. Она стояла перед окном и вдруг каким-то потусторонним зрением увидела себя снаружи, со всеми отраженными на лице мыслями, и ей стало страшно, что еще кто-то может увидеть ее сейчас, выкатить на физиономию ту же железнозубую усмешку, какая пригвоздила ее в парке.