Выбрать главу

И сумасшедшие думы эти были приятны и необходимы, а улочки Арбата переливались одна в другую. И этот кусок прошлого жил своей жизнью, и одинокие прохожие, изредка появляющиеся рядом, казалось, несли отсвет прошлых домов в своих глазах.

Приходила мысль, что хорошо пишется там, где остаются — не знаю, каким еще словом это можно обозначить, — думы других поколений, они как бы сходятся с твоими думами, и от соприкосновения с родственными думами, сохранившимися каким-то одним им лишь ведомым образом в этой особой арбатской атмосфере, и твои думы облагораживаются. О эти мужественные старинные московские переулки, хранители тайн, стражи времени, отчего не заговорят они — или говорят, но мы не различаем их голосов в шуме суеты?

Изо дня в день торопился я на работу, и минуты подгоняли меня. И метро принимало меня, как всех, и плечи таких же, как я, спешащих упирались в мои плечи.

А в обед я быстро съедал пару припасенных бутербродов и целый час бродил вокруг своего завода, стараясь сделать так, чтобы день не пропал для меня даром.

Донской монастырь был в десяти минутах быстрой ходьбы от моего завода. Умудрившиеся выжить в черте города, много повидавшие, старинные липы поднимались высоко в небо, точно беседуя с облаками, сурово взиравшими с неба.

Иногда я проходил мимо Донского монастыря, с той стороны, где он опоясан строем гигантских лип, обильной листвой упорно сопротивляющихся городскому шуму, покушавшемуся на приличествующую бывшему монастырю тишину.

Отталкивал меня от монастыря соседствующий с ним крематорий. Одна мысль, что в небе растворен дым его печи, приводила мою душу в негодование, дыхание становилось менее глубоким. Но постепенно я привык к тому, что человек становится не землей, а горсточкой пепла. И не все ли равно — что будет потом?

Как-то я шел мимо открытых ворот крематория — в ворота медленно входили люди, и за трагическим выражением лиц я угадывал страх, что придется когда-нибудь умереть, и грубое любопытство увидеть, как это произойдет, на примере других, и словно бы побывать на границе мира нынешнего и мира иного, и снова вернуться в свой привычный мир, и жить, острее ощущая все вокруг.

Не скоро решился я войти в Донской монастырь, но, пройдя надменные ворота и оказавшись внутри стен, — не испугался и не пожалел. Тишина поразила меня прежде всего: даже птицы не пели. Купола горели на солнце, как огромные шлемы. Глаза мои привыкли к современным домам, мало чем отличающимся друг от друга, и с удивлением поглощали здесь непривычные округлые формы, дарившие умиротворенность. Скульптуры с внутренней стороны монастыря казались сосредоточенными, точно размышляли над человеческими делами. Огромные лопухи у дороги были как чьи-то зеленые ладони, протянутые из-под земли к солнцу.

Я бродил среди плотно расположенных друг к другу надгробий, собранных здесь из многих мест, и удивление не покидало моего сердца: сколько лет был я рядом, а этот оазис музейной тишины открыл только теперь.

Остановился, и глаза мои читали надпись: «Преставился 29 ноября 1799 года, в 6 ч. 30 м. пополудни, не дожив до исполнения 65 лет одного месяца, двух дней. Жизнь его была образец лучшия нравственности. Он кротостию правил своих показал себя во всяком отношении к ближайшим истинно честным и благородным человеком. Оплакивающие навек столь чувствительную и поразительную для себя потерю супруга его и дети».

Что-то было написано еще, но стерлось навсегда — как не бывало. И надпись эта с особенным каким-то трепетом заставляла думать о людях, которых я никогда не узнал, но которые, как и я, жили, любили, стремились куда-то.

И приходили ко мне мысли, продолжение работы души… Что я знаю об умерших, живших столетия назад людях? Мне неинтересно видеть остатки горшков, монеты — все эти следы внешнего проявления жизни. Хочу знать, почему смеялись и плакали мои древние предки и смеялись ли они? О чем говорили они длинными зимними вечерами? Когда человек впервые улыбнулся, когда первая слеза пронзила землю? Когда родилась любовь в сердце человека? А за битыми черепками не видно жизни, и равнодушно тусклый свет, отраженный от старинных монет, не освещает ни одного мгновения душевной жизни десятков поколений. И почему возникла она, самая таинственная и светлая во вселенной, — душа?.. Теперешний человек имеет совсем особую психику — он знает, что могут быть уничтожены все люди, и этим определяется его взгляд. И ночью, особенно когда нет звезд и кажется, что небо нахмуривает лоб, мне видится, что оно в недоумении рассматривает меня болью своего знания обо мне — и вот сейчас сердце мое услышит вопрос, которого я боюсь больше всего, вопрос, унижающий так, как не может унизить ни один другой: зачем ты, человече? И я смотрю и смотрю в бесконечную тьму перед собой, меряю сердцем прошлую жизнь, и мне начинает думаться, что ответ на этот вопрос есть — и вот сейчас, вот сейчас я узнаю его. Но как тихо вокруг, и слышно даже, как свистнула, покачнувшись на ветке, паутина. Но ни звука не падает в колодец слуха с неба, и я сжимаю кулаки, и мне уже хочется орать равнодушной темноте, плотно окутавшей меня: а зачем ты, зачем? И кажется, что планета треснет от небывалого грома моего голоса и одиночество мое сольется с одиночеством неба.