Выбрать главу

Неожиданно Виктор улыбнулся той, детской, улыбкой:

— Все думаешь: почему я не пью?

— Думаю, — сознался Григорий.

— История со мной произошла, — медленно проговорил Виктор — и замолчал, точно прикидывая: с чего начать повествование. И он прищурил глаза, ища необходимого слова. — Помнишь Пелагею Ивановну?

— Крайняя изба?..

— Крайняя…

— Бабкой Пелагеей звали, помню, старая была, а лет, кажется, семьдесят.

— Старая, — согласился Виктор, думая о чем-то своем.

А Григорий пытался понять: какая связь между Пелагеей Ивановной и тем, что Виктор бросил пить.

— Вечная ей память, — Виктор сказал это твердым голосом, за которым стояла долгая дума. Взгляд его коснулся бутылки, ненужно стоявшей на столе.

И снова их окутало молчание. И Григорий чувствовал, что не имеет права нарушить это молчание. Он снова оглядел избу, чтобы занять себя. Старые стены, не узнавая, равнодушно смотрели на него.

Голос Виктора разорвал тишину:

— Жила она одна-одинешенька. Помогали ей, чем могли, ведь восемьдесят пять исполнилось, на год раньше века родилась. Только разве задумаешься над тем, что у другого на душе? И когда? — Он на минуту смолк. — Вот сидишь ты напротив меня, друг детства, о своем думаешь, а я о своем. Говорим «старуха», «бабка Пелагея», «Пелагея Ивановна»… А что за этим? Одиночество — каждый день — одно только одиночество у нее было. — И опять молчание стояло в комнате.

Григорий вспомнил Пелагею Ивановну с той поверхностной грустью, с какой думает погруженный в свои дела человек о другом человеке, которого знал когда-то давно. «Может, люди так долго стали жить потому, что перестали глубоко переживать чужие смерти», — неожиданно подумал он.

— Погибли ее шестеро в войну. А кто это поймет: пять сынов и муж. Никто этого горя не поймет! Никто. Ни я, ни ты, никто. Скажем, что понимаем, сочувствуем, — и соврем. Врать-то мы здоровы. Приходила к нам. Сядет, на детей смотрит, по хозяйству женке поможет. А я ее взгляда не понимал: ну смотрит и смотрит, смотри на здоровье. А она ведь смотрела на мать… как мать, у которой детишек ее загубили. Мы что — мужики, кобели, дураки, пьяницы, — мы этого вовек не поймем. Вовек. — Он хлопнул кулаком по столу. — А она ведь думала о своих, понимаешь, ду-ма-ла. Всегда. Печь топит — думает, спать ложится — думает, за хлебом идет — думает. Я вот прежде говорил ей: «Что спишь так много?» А она молчит. Улыбнется — и молчит, и молчит. Вспоминаю сейчас — и не могу. Но рассказать должен — накопилось, — он показал ладонью на сердце. — А как жила? Пенсия. Ну какая это пенсия? Да… Он замолчал, точно хотел, чтобы Григорий понял глубину его слов. Понял его так, как хотелось ему поведать. И он ждал, пока накопятся слова. — Раз пришла ко мне с бутылкой. Ну, думаю, небо обвалилось — со своих-то копеюшек поллитровку мне, дураку. Ну, выпил, конечно, — он махнул рукой, точно отбрасывая это воспоминание.

Григорий впервые слышал, чтобы человек с такой горечью раскаяния рассказывал о прошлом. И эта горечь выветрила остатки равнодушия. И сердце повернулось в сторону чужой боли.

— «Что, спрашиваю, праздник у тебя?» — продолжал Виктор. — «Праздник», — отвечает. — И он хлопнул себя ладонью по коленке.

Сухой щелчок вспыхнул в комнате. Со стола поднялась муха и испуганно отлетела к потолку. Виктор посмотрел в окно. Там был виден дом, где жила Пелагея Ивановна. Он равнодушно стоял, дожидаясь смерти. Сильно покосился, остарел. Посмотрел на него и Виктор, и продолжил свой рассказ:

— «Ну давай, говорю, выпьем за твой праздник», — продолжал он бить себя своими же словами, не прощая себе чего-то, что было известно только ему. — Раскупорил бутылку: дело родное, привычное. Выпил. «Что не пьешь?» — говорю. Она только рукой махнула. Не хочешь, как хочешь, думаю. Выпил опять. «По какому делу пришла? — вопрос ей задаю. Настроение у меня веселое возникло. Сказал ей: — Без дела поллитровку не носят». А она и говорит…

Он на минуту замолчал и достал пачку «Дымка», закурил облегченно. Дым занял комнату. — «Дело у меня простое, Виктор Семенович», — говорит она мне. «А раз простое, не мнись», — прошу ее.

— Ты ведь знаешь, — обратился он к Григорию, — я люблю, когда дело сразу выкладывают, без философий. — Он повертел ладонью, словно подтверждая этим жестом свои слова, обращенные к каким-то давним обидам. И вдруг она мне говорит… Подвязалась так платочком, как сейчас вижу, и говорит: «Сделай мне гроб, Виктор Семенович». У меня гляделки на лоб повыскакивали, сижу сам не свой, думаю про себя — рехнулась старуха. За ней всякое замечали, сам понимаешь, возраст. Но хмель у меня вылетел разом. «Дуришь, — говорю, — старуха». — «Мне ли дурить, Виктор Семенович?» — отвечает. И так спокойно ответила, а мне спокойствие ее — шилом в бок. Вот, значит.