Дибич был принят за полдень, когда военкома уже измучили жалобами на невыдачу инвалидных пенсий, требованиями содействия и пособий, и он сидел, навалившись на стол локтями, мокрый от духоты, очумелый от папирос. Ему что-то докладывал, самолюбуясь, молодой военный с проборчиком и в новой сногсшибательной форме хаки, к которой Дибич сразу возымел отвращение, потому что она напомнила околоштабных хлыщей фронтовых времён и потому что все в ней состояло из чрезмерностей – невиданной длины полуфренч-полугимнастерка, чуть не до колен, с фигурчатыми нагрудными и поясными карманами, как почтовые ящики, ремень шириною в ладонь на щегольской портупее, раздутые в колесо галифе, ровнейшая спираль обмоток на тонких икрах, словно бублики на мочалках.
– Ведь это же некультурно! – видимо с презрением закончил докладчик, разглаживая пробор ребром руки.
– Ты думаешь? – сказал комиссар и постучал по бумагам умными полумесяцами ногтей – раз-два, раз-два, раз-два-три, будто напевая про себя: «Чижик, чижик, где ты был».
– О чем вы, товарищ? – спросил он у Дибича, и, когда Дибич высказал просьбу, разъяснил со скукой: – Это же не наше дело! Вам надо в Центропленбеж, а не к нам.
– Я был там два раза.
– Ну, и что же?
– Центропленбеж посылает меня в эвакопункт, эвакопункт в собес, собес к коменданту, комендант к вам, я в конце концов… – начал Дибич, быстро распаляясь.
– Ч-ш-ш, – приостановил его молодой военный, заткнув большой палец левой руки за портупею и успокаивающе поводя вверх в вниз другими пальцами.
– Вы снабжение где получаете? – спросил комиссар.
– По военной линии, как выписанный из госпиталя.
– Ну и неправильно. Вы должны получать по Центропленбежу.
– Мне безразлично. Я должен попасть на родину, и все.
– Вам безразлично, а нам нет.
– Пока меня не доставят до дома, – упорствовал Дибич, – как бывшего пленного, как больного, как демобилизованного, если хотите – как сумасшедшего, – мне всё равно, – я считаю себя за военным ведомством. И я отсюда никуда не уйду, покуда меня не отправят в Хвалынск.
– Ну, ну, ну! – опять попридержал Дибича военный франт. – Вы с кем разговариваете? Товарищ военком говорит, что вы должны идти по общей гражданской линии, по советской, а не по военной. Понятно?
– Напиши ему записочку в Совет, пусть там займутся, – покладисто приказал комиссар и выстукал ногтями «Чижика».
Военный показал Дибичу одной бровью на дверь, щёлкнул каблуками и пошёл первым. Ботинки у него были похожи на утюги, повёрнутые тупым концом наперёд, и глянцево сияли, как красный яичный желток. Когда он, в смежной комнате, поравнялся со своим столом, зазвенел телефон. Он снял трубку, послушал, сказал небрежно:
– Да, у телефона для поручений Зубинский… Я повторяю: вас слушает для поручений Зубинский… Ну, если вы не понимаете, что такое «для поручений», значит, вы – не военный или просто бестолочь…
Он положил трубку, взял у Дибича документы, прочитал, спросил:
– Вы из кадровых?
В это время снова раздался звонок.
– Опять вы? – сказал Зубинский в трубку и подкинул кверху ловко выделанные плечи френча. – Напрасно сердитесь, дорогой. Я отвечаю: да, у телефона Зубинский, для поручений… Ну да, по-старому это адъютант… Но мы живём не по-старому, а по-новому!.. Ах, теперь понятно? Ну, слава богу…
Кончив разговор, он взглянул на Дибича и, явно рассчитывая на сочувствие, пробормотал:
– Действительно, было удобно и просто адъютант есть адъютант… Вы не кадровый? – повторил он, разглядывая документы. – Нет?.. А когда были произведены в поручики?.. Командовали ротой?.. А, вон что – батальоном… А к штабс-капитану вас не представили?
– А разве все это имеет отношение к тому, что вам приказал комиссар? – нервно сказал Дибич.
Зубинский не ответил, а достал листик бумаги, окунул перо в полупудовую, усыпанную стеклянными пупырьями чернильницу и дольше всякой меры крутил ручку над каким-то невидимым пунктом бумаги, будто разгоняя перо для необыкновенного, как он сам, росчерка. Однако он ничего не написал, остановил кручение и спросил:
– Почему бы вам не вступить в Красную Армию? Вы – специалист, у вас боевой опыт, специалисты нам нужны.
– Я больной, – отрезал Дибич.
– Лучше, чем в армии, вы нигде не поправитесь. Пайки у нас отличные, живо откормим.
– Я не свинья, чтобы меня откармливать, – наливаясь кровью, выпалил Дибич. – Если таких, как вы, ставят вербовать в Красную Армию, то я её не поздравляю!
Зубинский даже не поднял на него глаз, а только ещё раз обмакнул перо и проговорил в бумагу:
– Спокойно, поручик, спокойно.
– Я давно не поручик, к вашему сведению, никакой не поручик! Так же, как вы – не адъютант! – в бешенстве прохрипел Дибич.
Зубинский хладнокровно написал записку, украсив её действительно акробатическим росчерком, и сказал:
– Напрасно волнуетесь, товарищ. Надо дорожить людьми, которые готовы вам помочь. Вот с этой бумажкой ступайте в городской исполком, к секретарю товарищу Извекову. Если дело не выйдет, приходите ко мне, я человек культурный и не мелочной и вхожу в ваше положение.
– Можете быть уверены – я вас больше не обеспокою! – в необъяснимой злости ответствовал Дибич и ушёл, не простившись.
Последнее время он неожиданно для себя вдруг впадал в крайнее раздражение. После плена, где надо было принуждённо сдерживать и прятать всякую тень своеволия, его желаниями овладело нетерпенье. Слишком часты и, в сущности, ничтожны были бесконечные препятствия на большом его пути. Взбесившись по пустяковому поводу, он быстро приходил в себя, как человек, доведённый до исступления комарьём и начавший по-мельничному махать руками, бросает это занятие, понимая его бесплодность.
На улице ему стало сразу легче. Его отвлекла перемена, происшедшая за часы, которые он провёл у военного комиссара. Когда он входил в дом, день был синий, все вокруг остро прочерчивалось солнцем, можно было ждать зноя. Сейчас под холодным ветром испуганно клонились в палисадниках трепещущие деревья и смутный пепельный свет обволок улицы, точно накинув на них хмурую хламиду. Тучи ярусами настигали друг друга, чувствовалось, что где-то уже хлынул весенний ливень, может быть, с градом.
«Не хватает ещё попасть под душ», – подумал Дибич, набавляя шаг и пригибая голову против ветра.
По мостовым гнало бумажонки, солому, прошлогоднюю пересохшую листву, раскрошенный навоз – целые кадрили завинченного в трубы и воронки мусора, в котором, наверно, без следа затерялись бы дороги, если бы не благодетельные бури. Все пело и перезванивало под напором ветра, стон катился по железным кровлям, свист верещал в колеблемых проводах телефона, стрельба потрескивала от захлопываемых калиток и дверей. Народ бежал под крыши.
Оставалось недалеко идти, и уже совсем на виду был высокий дом на улице, пышно обсаженной зеленью, метавшейся под нажимами ветра, когда прямо навстречу Дибичу, словно опрокинутая из-за угла, вымахнула косая и как будто кудрявая, избела-свинцовая, шумящая стена воды. Он врезался с разбега в эту стену, торопясь к подъезду дома, и она охватила и вмиг испятнала его с головы до ног тёмными пятаками, и пятаки стали мгновенно сливаться в чёрные разводья на плечах, груди и коленках, и Дибич ощутил животворящий колючий холод во всем теле.
Он весь промок, пока взбежал под козырёк на ступени подъезда, где уже скучилось несколько человек. Отряхнувшись, он смотрел, как взапуски щёлкали несчётными шлёпками по земле увесистые дождины, как высеивались и звёздами лопались на асфальте белые пузыри, яростнее, яростнее и толще вырывались пенистые струи из водосточных труб по сторонам подъезда, мутно набухал и разливался поток по скату между мостовой и тротуаром.