Выбрать главу

— Тебе в Литературный институт надо, в Москву, — деловито внушал он Глебу. — Подучишься там, присмотришься, что к чему, и Евтушенко обскачешь...

И он делился с ним всем, что натаскали в больницу своему бригадиру взрывники: сигаретами, яблоками, печеньем, консервами.

Выписавшись раньше Голованова, он передал ему «с воли», через хирургическую сестру, бутылку вина в утешение. Он же помог ему деньгами, ссудил пятьдесят рублей, когда тот по весне действительно собрался вернуться в Москву, в институт, с папкой новых стихотворений. И его убежденность в поэтической силе их автора не поколебалась и после того, как Голованов, допущенный в порядке исключения к экзаменам (у него не было документа об окончании средней школы, но он хорошо прошел творческий конкурс) провалился на экзамене по русскому языку, — подвел Глеба диктант, в котором, он, увы, наделал ошибок больше, чем дозволялось.

В том же году они еще раз повидались уже в Москве; Коломийцев приезжал в столицу на совещание молодых строителей и задержался на несколько дней, чтобы провести их с Головановым. Он поселился у него, и с утра они отправлялись вдвоем в путешествие по городу: побывали на канале и в Останкине, походили по залам Третьяковки, провели день на Всесоюзной выставке, сидели в кино на дневных сеансах, знакомились с девушками; Илья угостил Голованова обедом в «Арагви», Глеб привел его в «Националь». А ночью в голой, пустой комнате Глеба они рассуждали о разных материях всечеловеческого характера: о женщинах вообще, о термоядерной войне, которая, может быть, и не грянет, ну, а если грянет, то уж тут рассуждать особенно не о чем, о назначении поэзии, о культе личности, о его следах и в судьбах и в душах людей; Глеб рассказывал о Есенине, о горестной судьбе Ван-Гога и опять читал стихи... Весь дом был погружен в тишину, но, казалось, и соседи не спали по своим норам-комнатам, а прислушивались. В раскрытом окне сменялись краски: вечерний дымный свет переходил в бирюзовый утренний, — за окном лежала примолкшая и тоже как будто слушающая Москва. В мире царили одни только стихи... И, опьянев на этом пиру поэзии, Голованов валился в изнеможении на свой звеневший пружинами диван. А Коломийцев сердито расплющивал сигарету в блюдечке, полном окурков, и ругательски ругал экзаменаторов из Литературного института.

— Глухари старьте, буквоеды! Не принять тебя из-за двух пропущенных запятых...

Глеб слабо улыбался, прощая экзаменаторам их бесполезную придирчивость. Он пил эту сладость признания, этого отклика другой, близкой души, и ничего большего не желал сейчас — все остальное должно было прийти в свое время.

Осень и зиму они довольно регулярно обменивались письмами; Голованов как бы отчитывался перед Коломийцевым, переписывал для него и посылал на Абакан-Тайшет свои лучшие писания. Коломийцев отвечал одобрительными, хотя и немногословными отзывами; еще короче он писал о себе и своей бригаде. Как-то даже он телеграфировал: «Молодец тчк Читал ребятам хвалят тчк Решили переслать поэму редакцию местного альманаха тчк Твоя стихия лирика Привет». Поэма не увидела света и в областном альманахе, но одна мысль, что у него, Голованова, есть читатели, была ему опорой. Он представлял себе, как где-нибудь в самом сердце Саян, в бревенчатой избе, срубленной на склоне лесистой сопки, скалолазы, отчаянные ребята, подружившиеся с взрывчаткой, слушают, собравшись за дощатым белым столом, его стихи, и жизненные передряги, из которых он никак не мог выбраться, становились малосущественными.

Когда участковый уполномоченный сказал Глебу, что ему грозит суд и выселение, он и об этом написал Коломийцеву, — не рассчитывая, впрочем, на практическую помощь, даже пытаясь шутить: в конце письма он нарисовал тощего человечка, замахнувшегося топором на высоченную сосну, и подписал под рисунком: «Я на лесоповале». Но Илья правильно учуял в письме сигнал бедствия, он ответил опять же телеграммой: «Не паникуй тчк. Вылетаю», — и сообщил номер рейса. В это лето Коломийцев «дельфинился», как он выражался, в Крыму, в Ялте, и Глеб, обрадованный его телеграммой, как подарком, почувствовал все же укор совести.

— Испортил Илье весь отпуск... — сетовал он, отправляясь с Дашей на аэродром встречать Коломийцева. — Илья никогда не был в Крыму, не купался в море. И чего его сразу понесло, я же не просил.

В эти беспокойные душные дни, сменявшиеся короткими ночами, напоенными в городе каменным жаром, Даша виделась с Глебом почти ежедневно. Она даже отказалась от запланированного еще зимой похода на байдарках по Оке — тянула с окончательным решением до последней минуты, когда объявила подругам, что ей расхотелось ехать, — и редко и ненадолго, к немалой тревоге родителей, показывалась теперь на даче. Даша была почти искренней, убеждая мать, что ничуть не влюблена в Голованова, но что он ее товарищ, а товарищей в несчастье не бросают. В самом деле, все происходившее с нею было совершенно не похоже на ее представления о любви, скорее, это напоминало общественную работу, выполнение некоего поручения, вроде помощи второгоднику, отстающему в учебе, но поручения, поглотившего ее целиком. Ни Глеб, ни она не объяснялись друг другу ни в каких чувствах, даже в дружеских, и, расставаясь, не целовались в подъезде, как случалось в ее школьных романах с Корабельниковым и еще с одним мальчиком. Да и вообще, ничего из того праздника — счастливого и грешного, каким рисовалась ей любовь, — не было в их встречах. Все чаще, особенно в последние дни, Глеб бывал ужасно трудным, раздражительным, несговорчивым, а иногда ей казалось, что и само ее присутствие тяготит его.

Однажды они поспорили так, что Даша дала себе слово не нянчиться больше с Головановым: в конце концов, он был ей, как говорится, ни брат ни сват. Началась их ссора с того, что она, вняв трезвым голосам многих добровольных советчиков — Вити Синицына, своей мамы, своих подруг, — сказала Глебу, что хочешь не хочешь, а ему придется пойти куда-нибудь на постоянную работу — на любую... И вышло очень нехорошо. Глеб как раз в этот день получил по почте пакет из одного московского журнала с возвращенными стихами и с короткой запиской редактора: «Для нашего журнала не подходит».

— На любую, ты сказала, — тотчас же стал он сердиться. — Мы тысячу раз уже говорили об этом...

— От тебя требуют удостоверения, справки. Ну, ты и представишь эту справку. Вот и все... А потом пройдет какое-то время, и ты уволишься. Многие так делают. Глеб, милый! — Она упрашивала его. — Мама правильно говорит: надо считаться с обстоятельствами.

— У тебя очень разумная мама. Передай ей, что она открыла мне глаза, — сказал он.

— Я серьезно, а ты... И мама желает тебе только добра. — Даша обиделась за маму.

— Я тоже серьезно... Я даже слишком серьезно, гораздо серьезнее, чем ты и твоя мама. Я не хочу никого обманывать, как эти, со справками... И я не знаю за собой никакой вины. Это не преступление, если я делаю только то, что я умею и хочу делать... — быстро говорил он, а в мыслях его все повторялось: «Не подходят... для нашего журнала не подходят». — Может быть, я не очень умею... Но я не буду ловчить! Слышишь, не буду!

— Не кричи: никто тебя не заставляет ловчить, — сказала Даша.

— Неправда. Все мне только и твердят об одном: словчи, словчи!

— Я тоже, по-твоему? — спросила она как будто спокойно.