— И ты тоже — конечно, и ты! Ведь это жульничество — что ты мне советуешь.
Даша не изменилась в лице: лишь отвела волосы со своего чистого лба.
— Между прочим, посмотри на себя... — Она медленно выбирала слова. — Ты живешь, как нищий. Сегодня ты одалживаешь у Клавдии Августовны рубль, завтра ты встанешь на углу с протянутой рукой.
Он растерянно взглянул на нее — такого он еще никогда от нее не слышал.
— Но я отдаю Клавдии Августовне этот рубль, — просто ответил он. — Через неделю, через месяц, но отдаю. И я никому не мешаю, я ничего не требую. На пирожки с повидлом и на сигареты мне хватает, а больше мне не надо. Я не зову никого подражать мне! Но я хочу жить так, так, как нравится, — закричал он, тоскуя и отчаиваясь, — мне! И я прямо скажу об этом на суде. Я же что-то делаю, работаю... черт бы вас побрал! Я ночей не сплю!.. И если даже я бездарность, ничтожество и меня не печатают — не мешайте мне!.. Дура ты! — вырвалось у него.
— Я, конечно, дура, — ледяным голосом сказала Даша, — а ты маньяк... Злой, жестокий маньяк. Тебе ни до чего нет дела, ты только о себе. И я не буду больше мешать — никогда...
Она повернулась и быстро пошла — разговор происходил вечером около ее дома, на набережной, где они гуляли, и Глеб не окликнул ее, не остановил.
А утром на следующий день она первая ему позвонила. Гораздо сильнее самолюбия и всех разумных соображений оказалась ее жалость к нему, — странная жалость, смешанная с невольным восхищением его неуступчивостью. Никогда еще Даша не жила с такой отчетливо видимой прекрасной целью — спасение настоящего поэта; в том, что Глеб настоящий, она не сомневалась. Словно бы открылась вдруг дверь из ее покойного с кондиционированным климатом мирка, и на нее пахнуло другим миром, в котором бродят непогоды и грозы, и она не без опаски шагнула за порог. Но теперь, чем больше она делала для Глеба, тем ближе он становился, и чем больше она терпела от него, тем он становился необыкновеннее. А тревога за него росла с каждый новым вызовом в контору ЖЭКа, с каждым посещением участкового уполномоченного.
И, поразмыслив, Даша повела Глеба к старому знакомому ее семьи, некогда известному адвокату. Тот не взялся сам за дело — он был уже слишком стар и давно оставил практику, но порекомендовал одного из своих молодых талантливых коллег. После многих хлопот, звонков и хождений — всегда так сложно бывает договориться с кем-нибудь, кто тебе нужен и кому не нужен ты! — их принял этот очень занятой и, вероятно, очень осведомленный юрист: кстати сказать, ему было под пятьдесят. Выслушав Дашу — говорила главным образом она, — он с сожалительной серьезностью, как ставят диагноз опасной болезни, сказал, что надо быть готовым и к неблагополучному исходу дела и что прецеденты этому есть в текущей судебной практике.
— Мы сталкиваемся с тем, что самое понятие «тунеядец» не имеет точного юридического определения, — пояснил он мягко, как бы утешая. — И допускает поэтому произвольные толкования, в которых эмоции говорят подчас громче, чем право.
И он добавил, что до передачи дела в суд он, по существующему порядку рассмотрения подобных дел, ничем помочь не может.
Не приходилось Глебу ждать помощи и от человека, на которого Даша и он рассчитывали в первую очередь, — от депутата Белозерова, однажды уже заступившегося за Голованова, — Белозеров куда-то пропал. Они и звонили ему, и пошли вдвоем к нему на дом, но не застали; жена его на расспросы, как повидать депутата, отвечала «Он в отъезде», «Когда будет — не знаю», «Звоните»; она не впустила их в квартиру, разговаривала в щелку, не сняв дверной цепочки, и похоже было, она что-то скрывала.
А вскоре Глеба опять вызвали в отделение: Даша проводила его и подождала в коридоре перед дверью с табличкой «Начальник паспортного стола». Выйдя, Глеб тихо притворил за собой дверь и виновато улыбнулся... Только что в кабинете начальника он вынужден был признаться, что договора с издательством — о чем две недели назад он объявил как о вещи уже существующей — у него нет и что, может быть, только в будущем году этот договор с ним подпишут. «Ага, может быть?» — переспросил начальник, а потом другим, раздраженным тоном сказал, что он не позволит больше ему, Голованову, дурачить людей и что каждый должен отвечать за свое поведение. Глеб все улыбался как-то жалко, передавая Даше слова начальника, но стало ясно: борьба вступила в решающую фазу, и надо было держаться — держаться изо всех сил...
В эту минуту Даша почувствовала, что перед нею на крылечке милиции стоит с разрывающей сердце улыбкой человек, от которого ей уже никуда не уйти. Она сделалась невольницей чужой судьбы, пленницей, навсегда похищенной из своей безоблачной до этой поры жизни.
— Начальник сказал, что будет суд. Очень хорошо, я даже рада, — заговорила она. — По крайней мере, кончится эта жуткая канитель. И я уверена, вот увидишь, я уверена, все увидят, что за люди твои соседи, твой Кручинин второй! Какой жуткий старикашка! Его надо выслать, а не тебя — вот увидишь, так и будет.
— И его не надо, — сказал Глеб. — Больной старик, полусумасшедший.
Вечером Даше позвонил и зашел к ней ненадолго Виктор Синицын. Он был по-прежнему весь в трудах — недавно его взяли лаборантом в знаменитый физический институт, и он становился еще строже, суше, когда об этом заходила речь; к тому же он готовился к поступлению в университет. Все ж таки время от времени Виктор справлялся у Даши о Голованове; было только неясно, что руководило им: желание помочь или желание доказать свою правоту. Вот и на этот раз он не удержался от обычных обвинений.
— Голованов сам себе навредил, — сказал он. — Виновата его дурацкая уверенность в своей гениальности.
— Почему дурацкая? — спросила Даша. — Ты тоже уверен в своей гениальности.
— Гений — это девяносто восемь процентов труда и только два процента таланта, — сказал Виктор таким тоном, точно сам додумался до этого. — Ты, конечно, помнишь, я предупреждал Голованова.
— Поздравляю тебя! — Даша вспылила. — Ты прямо пророк. И ты никогда не ошибаешься... Но мне противно, что ты уверен, что никогда не ошибаешься. И вовсе ты не пророк, вот увидишь... И можешь не беспокоиться больше о Глебе.
Еще не так давно она сама и огорчалась и сердилась, наталкиваясь на упрямство Глеба, но слушать, как его порицают другие, она уже не могла.
— Увижу, конечно, — невозмутимо сказал Виктор, — но увижу не то, что ты думаешь. И, поверь мне, я хотел бы оказаться плохим пророком в данном, конкретном случае.
— В данном, конкретном случае можешь не беспокоиться, — повторила Даша. — И ты извини, я очень спешу.
— Понимаю. — Он внимательно посмотрел на нее из-за очков остренькими, умными глазами. — Выйдем вместе, я тоже спешу.
В лифте Витя успел еще сказать, что Артур Корабельников прислал открытку из Киева, что он отдыхает там у каких-то родственников и просит, между прочим, узнать, почему Даша не ответила ему на письмо — в Москве ли она?
— Ах, Арт! — Даша как бы вспомнила что-то из милого, но уже далекого прошлого. — Да, он мне писал... Что он делает в Киеве?
— Я тебе только что сказал: ничего не делает, отдыхает.
— Ах, ну да!.. Будешь писать — напиши, что я желаю ему хорошенько поправиться — он так ослабел от занятий, бедняжка!
На углу они расстались; Даша, не оглядываясь, спускалась к набережной, чуть покачиваясь на своих статных, полноватых ногах, совсем уже взрослая, крупная, прямая; ветерок сносил на сторону ее распущенные по плечам волосы, и она на ходу поправляла их. Виктор проводил ее долгим, напряженным взглядом: ему стоило большого труда не устремиться за нею вдогонку, чтобы что-то еще сказать, объяснить, доказать, он даже побледнел, и на его узком личике ярче выступили бесчисленные веснушки... Но затем он повернулся и пошел, подняв голову и стараясь идти медленно, спокойно, перебарывая себя.
С пятого класса и по одиннадцатый — семь лет — он и Даша просидели на соседних партах: Виктор, первый ученик, впереди, Даша сзади; семь лет они вместе ходили в кино, читали одни и те же книжки, вместе ездили «на картошку»; шесть лет он помогал ей по математике и физике. С шестого класса к ним присоединился Артур Корабельников, и одно время Виктору казалось даже, что предпочтительное Дашино внимание отдано Артуру. Вскоре он убедился, что детский «роман» с Артуром, нечто вроде лирической кори, не оставил в сердце Даши никаких следов, и это не удивило его — такая девушка не могла, по его мнению, увлечься пустоватым Артуром. Но то, что ныне происходило с Дашей, было, как ни странно, серьезным. И было больше чем несправедливо, было нелогично, что Даша, самая красивая из всех девушек, встречавшихся ему, и вдобавок отличница и медалистка, подарила свою дружбу, а может быть, и не только дружбу, Голованову. И совсем уже непонятно и просто глупо было, что это новое ее увлечение — хорошо, если только увлечение! — вызвало у него, Виктора, непрошеное, ненужное, саднящее чувство. Или он действительно за все эти годы привык к мысли, что Даша его девушка и что по справедливости так оно и должно быть. Оказывается, надо было появиться этому неприкаянному неудачнику Голованову, чтобы он — Виктор Синицын — всерьез почувствовал, как важно ему не потерять Дашу: уязвлена была не только всемогущая логика, больно был уязвлен и он сам.