Выбрать главу

— Да что вам от меня-то?

— Снисхождения, доктор! Мы будем в вечном долгу, только отнеситесь к нам снисходительно. Клянусь, я тоже скорблю о вашей потере. Но какой смысл в гибели двоих? Областной суд вынес приговор, Верховный суд республики оставил без последствий, нашу апелляцию, но мы напишем дальше, в Президиум Верховного…

— При чем тут я?

— О, вы могли бы… Если бы пожелали… пожалели… Простите, я волнуюсь, боже мой! Если бы к нашему обращению в Президиум… присовокупили… что не хотите лишних потерь, что просите смягчить наказание…

Он уже не слушал. Смотрел на Извольского, на белую его руку, белые чистые пальцы, придерживающие шляпу, чтоб не упала с узенькой скамейки. Пальцы не дрожали. Изящные, цепкие, с обручальным кольцом и еще с одним, ценным, должно быть. «Самое главное во вселенной — лишь он, его семья, все остальные люди—* чужие, из них надо извлекать пользу. Из меня он тоже хочет извлечь пользу. Даже странно, почему не пришел раньше? Мог прийти и тогда, сразу, к лежащему, тяжелобольному, ему ничего не стоило. Извольскому-младшему тоже ничего не стоило ударить… Смогу я встать? Смогу? Нужно сейчас же уйти».

Петр Федорович уперся ладонями в крашеные рейки скамьи, подался вперед, приготовился… От напряжения, от недоверия к своим ногам, от голоса, назойливо молящего, — опять в глазах позеленело, не подняться… Переждать, сейчас пройдет.

Извольский все говорил. Петр Федорович слышал то дрожащий шепот, то напряженно-жалкий чуть ли не плач. Слов не было, они скользили мимо, только плачущая интонация, звуки в зеленых кругах напоминали о чем-то уже слышанном или виденном, смутно, как во сне бредовом, напоминали… Голос этот, вкрадчивый будто…

«Бред у меня? Надо уйти, как-нибудь уйти…»

Извольский говорил, и слова падали мимо сознания.

Алексееву почудился запах гари. Он вспомнил.

Горький дым стелется в сером безветрии над землей, за его сизыми пластами — голые печи, трубы… Першит в горле, слезит глаза. Старший лейтенант медслужбы Алексеев морщится от дыма, от рыдающего взахлеб, молящего голоса, от хриплой матерной брани. Крик боли всегда действовал на Алексеева однозначно— скорее надо помочь. Брань, тем более при женщинах, при детях, рождала резкий протест. Но сейчас обратное происходило в нем: плач вызывал негодование, мат — сочувствие. Воет в голос и бьется на земле парень лет двадцати, Алексееву примерно ровесник. На коленях, съежившись, в предсмертном ужасе бьется лицом в опаленную землю, царапает ее грязными татуированными руками. Кругом стоят санитарки и медсестры в военном, местные бабы и старики, кто в чем одеты, оборванный мальчик с бледным лицом, пятеро или шестеро солдат из какой-то пехотной части — солдаты его и изловили, полицая. Сержант и плечистый солдат удерживают, не пускают щуплого, расхристанного старичонку, а тот рвется к полицаю, кроет матом: — Пусти, тудыть твою!.. Пусти, уничтожу гниду! Ты кого обороняешь?! Он стерва хуже Гитлера, он всем людям враг! Над нами измывался, девок, баб наших… Пусти!!

Сержант приводил свой резон:

— Батя, остынь, не лезь. Гада сперва допросить надо. Приказано всех пленных в штаб… Мне, что ль, охота с ним валандаться? Мне часть догонять надо.

— Пусти, Христом богом прошу! Какой он, к черту, пленный, он уголовник продажный! Гитлерам село жечь помогал…

Бабы молчали, не спорили с сержантом, только надвигались со всех сторон, оттирая санитарок. У иных откуда-то взялись обломки, горелые доски. Сержант уловил их тактику.

— Хватит, отставить разговоры! А ну, отойти всем, шагом марш! Батя, я кому сказал! — И когда все местные неохотно попятились, велел солдату — Отведи гада до штаба. В поселке должен дислоцироваться наш штаб дивизии, вон по той дороге два с половиной километра. Особистам сдай эту слякоть, и чтоб живо догонял, понятно?

Полицая пнули, дернули, подняли. Он перестал выть. Алексеев хотел рассмотреть лицо — какой он, предатель? Не увидел лица — нечто грязное, трясущееся, в крови. Солдат тронул полицая стволом автомата, и тот засеменил босыми ногами, руки назад (на левой Алексеев разглядел татуировку — гадюку), подняв плечи до ушей, торопясь прочь от расправы.

— Чтоб живо, понятно? — крикнул еще раз сержант.

Солдат кивнул через плечо, не выпуская из зубов самокрутку. Старичонка плюнул сержанту под ноги и ушел, скрылся в дыму. Бабы хмуро провожали взглядами солдата и полицая. Кто-то сказал, что старичонка был партизанским связным и что у него погибли двое сыновей.

А спустя какой-нибудь час старший лейтенант Алексеев перевязывал голову тому солдату, конвоиру. Парень дешево еще отделался. Очень уж поверил в жал-кость пойманного полицая. Вел, покуривая, поплевывая, — не врага вел, а так, слякоть ничтожную. А слякоть, попросившись сесть по надобности, — жердь в руки да солдата по голове. Добро, что настырный тот дедок сторонкой за ними увязался да вовремя и кончил предателя из трофейного парабеллума, когда уж грязные руки с наколками рвали автомат с груди оглушенного солдата…