— А помнишь Одессу, лесные посадки, поселок Дальний, холмы?
Губы ее чуть растянулись в улыбке, глаза оживились, блеснули.
— Весь Севастополь знает тебя. Вся страна будет знать тебя. Спасибо тебе, дочка…
Наклонился, поцеловал ее в лоб и вышел. В коридоре вдоль стен стояли раненые, врачи, медсестры, ожидающе смотрели на него, словно он был кудесником и одним своим приходом мог оживить умирающую.
Уже у выхода вдруг услышал смех, дробный смех здорового человека. Недоуменно оглянулся на Кофмана, идущего следом. За углом увидел долговязого санитара и маленькую, совсем юную, санитарку.
— Почему вы смеетесь? — спросил холодно.
Санитар вытянулся.
— Извините, товарищ генерал, все она, Сонька, такое скажет!
— Я спрашиваю: почему вы позволяете себе смеяться? Здесь.
Потупился санитар, но не струсил.
— Так ведь смех это, товарищ генерал, как лекарство. Врачи говорят…
— Тому, кто смеется — лекарство, — перебил Петров. — А каково им слушать? Им сейчас от всего больно. Они ждут сочувствия, сострадания.
— Извините, товарищ генерал, но ведь это… привыкаешь…
— Не можете вы работать санитаром.
— Накажем, товарищ генерал, — высунулся чей-то голос из толпы сопровождавших его врачей.
Петров помотал головой, вопросительно посмотрел на Кофмана, и тот с поразительной проницательностью понял его, показал на соседнюю дверь.
В крохотной комнатке, где они оказались вдвоем с Кофманом, стояли топчан, тумбочка возле него и стол, покрытый чистой простыней: должно быть, тут отдыхали врачи в редкие свободные минуты. Петров сел на табурет, достал блокнот, быстро, размашисто начал писать.
Мысль эта, как часто бывало, возникла сразу в готовом виде — обратиться с письмом от имени Военного совета Примармии ко всем врачам, фельдшерам, санитарам и сестрам. Карандаш быстро бегал по бумаге: «…Большое значение в деле лечения имеет обстановка лечебного учреждения и степень выполнения внутреннего распорядка… Кому, как не медицинским работникам, знать, что там, где находятся раненые и больные, где слышны стоны и видны физические страдания людей, не пожалевших свои жизни для защиты любимого отечества, — там не может быть места легкомысленным шуткам, смеху… Часть медицинских работников очерствела к страданиям и физическим болям людей…»
Кто-то вошел в комнату, поставил на стол а два стакана чаю, обесцвеченного ломтиками лимона. Петров даже не поднял головы, продолжал писать: «Военный совет требует, чтобы в лечебных учреждениях была создана обстановка, в которой, благодаря внутреннему распорядку и умелому, теплому, материнскому уходу, раненые бойцы и командиры чувствовали заботу о себе. Необходимо старшим воспитывать в молодых медицинских кадрах, помимо профессиональных навыков, чувство человечности, любви…»
Кофман стоял в дверях, бледное лицо его в неярком свете электрической лампочки казалось болезненным.
— Садитесь, Валентин Соломонович, — сказал Петров, кивнув на табурет напротив. — Не одному же мне чай пить.
Чай был свежей заварки, крепкий, бодрящий. Посидели, помолчали. Петров спросил:
— Что, по-вашему, главное в медработнике?
— Чувство сострадания, — сразу ответил Кофман.
— Я думал, вы скажете — профессионализм.
— И профессионализм, конечно. Но потребность сочувствия — это у меня с детства. Я ведь в школе считался неспособным, упрямился, замыкался, хвастался. В двадцать шестом году сразу после института заявил: «Ну, друзья, через десять лет — кафедра». Потом тянулся изо всех сил. И дотянулся ведь — в тридцать девятом получил кафедру нормальной анатомии в Одесском мединституте.
— А я в тридцать девятом военной школой командовал, в Ташкенте. Как раз в это время присягу принимали. Новый текст. Холодно, помню, было…
— … Одновременно работал в клинике общей хирургии. Но особенно интересовался детской ортопедией…
— А нам в тридцать девятом детишки коня подарили. Воспитанники Ташкентского детского дома. Сами вырастили и подарили. К первомаю…
— Детей особенно жалко. Сколько их после войны останется увечных, обездоленных…
Совсем расстроил Петрова этот случайный разговор. Расстроил, а чем-то и успокоил. Так печаль песен рвет душу, но и утешает, наполняет невесть откуда берущимися новыми силами.
Уже садясь в машину, ругнул себя Петров за то, что схватился за это письмо медикам. Дать бы указание, написали бы не хуже. Но не впервой это: все сам да сам.
Погода была пасмурная, но видимость хорошая: бухта просматривалась насквозь. В такую погоду в декабре невозможно было ни пройти, ни проехать, висели самолеты. Теперь — ни одного. Оттягивает их на себя Крымский фронт, хорошо оттягивает. И на том спасибо. Впрочем, покой севастопольского неба, как видно, подходит к концу. В последние дни то по одному, то по два-три появляются немецкие самолеты. Не далее как позавчера такой вот одинокий самолет, на который и внимания не обратили, сбросил бомбу в расположении Разинского полка. Одну единственную бомбу. А угодила она как раз на то место, где стоял приехавший в полк вручать партийные билеты начальник политотдела Чапаевской дивизии старший батальонный комиссар Бердовский.